Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро
Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро читать книгу онлайн
В этой книге представлены произведения крупнейших писателей Испании конца XIX — первой половины XX века: Унамуно, Валье-Инклана, Барохи. Литературная критика — испанская и зарубежная — причисляет этих писателей к одному поколению: вместе с Асорином, Бенавенте, Маэсту и некоторыми другими они получили название "поколения 98-го года".
В настоящем томе воспроизводятся работы известного испанского художника Игнасио Сулоаги (1870–1945). Наблюдательный художник и реалист, И.Сулоага создал целую галерею испанских типов своей эпохи — эпохи, к которой относится действие публикуемых здесь романов.
1. Мигель Унамуно: Туман
Авель Санчес
2. Рамон Дель Валье-Инклан: Тиран Бандерас
3. Пио Бароха: Салакаин Отважный
Вечера в Буэн-Рерито
Вступительная статья Г. Степанова, комментарии С. Ереминой, т, Коробкиной.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Но этот смешанный юмор, суровый и едкий, раздражает подозрительность наших испанцев, которые желают знать, с каким намерением к ним обращаются, а многих сильно нервирует. Испанцы любят смеяться, но ради лучшего пищеварения или чтобы рассеяться, а не для того, чтобы извергнуть проглоченное по ошибке и вредное для их желудка, ни тем паче чтобы переварить огорчения.
А дон Мигель старается рассмешить людей вовсе не для того, чтобы сокращения диафрагмы помогли пищеварению, но чтобы люди отдали назад все ими съеденное, ибо смысл жизни и всей вселенной виден гораздо яснее, когда желудок освободился от лакомств и излишних яств. Дон Мигель отрицает иронию без желчи и умеренный юмор; по его словам, где нет хоть капли желчи, там нет иронии, а умеренность враждебна юмору, или, как он любит выражаться, злому юмору.
Такое убеждение заставляет дона Мигеля заниматься очень неприятным и малоблагодарным делом — он называет это массажем общественного простодушия: ему желательно узнать, становится ли мало-помалу тоньше и острее коллективный гений нашего народа. Сеньора Унамуно просто бесят разговоры о том, что наш народ, особенно на юге, одарен. «Если народ развлекается боем быков и находит столь примитивное зрелище приятным и разнообразным, то разум его безнадежен». И добавляет, что нет более ороговевшего и менее развитого мозга, чем у заядлого любителя боя быков. На что сдались юмористические парадоксы человеку, который только что восторгался ударом шпаги Висенте Пастора! {12} Дон Мигель ненавидит шутовской стиль комментаторов корриды, этих жрецов, поклоняющихся каламбуру и прочей дребедени из обихода наших доморощенных талантов.
Если же добавить, что сам дон Мигель обожает каламбурить — но метафизическими идеями, — то станет понятно, почему многие питают отвращение к его книгам: одни — потому что от этих штучек у них начинается головная боль, другие — потому что усвоили правило: «sancta sancte tractanda sunt» — «o священном следует говорить священным языком», — и считают недостойным рассуждать о подобных материях с шутками да прибаутками. В ответ дон Мигель спрашивает их: если наши духовные предки смеялись над самыми святыми, то есть самыми утешительными верованиями и надеждами своих братьев, почему мы должны обсуждать всерьез все остальное? Если находились охотники посмеяться над Богом, почему же нам не посмеяться над Разумом, Наукой и даже над Истиной? И если у нас отнята самая заветная надежда в жизни, почему не перемешать все истины, чтобы убить время, убить вечность и отмстить за себя?
Охотно допускаю также, что иной читатель обнаружит в этой книге скабрезности, или, если угодно, порнографию. Но дон Мигель позаботился об этом заранее и в тексте румана заставил меня сказать несколько слов по этому поводу. Протестуя против подобных инсинуаций, автор утверждает, что пряные сценки в этой книге введены отнюдь не для разжигания плотских вожделений, но чтобы дать толчок воображению совсем в другую сторону.
Всем знающим дона Мигеля хорошо известно его отвращение к любым видам порнографии, и не только из самых обычных соображений морального порядка, но и по твердому убеждению, что сексуальная озабоченность губительней всего для мысли. Порнографические, или, попросту, эротические, писатели, по его мнению, самые тупые, самые глупые. {13} Как я не раз слышал от него, из классической троицы пороков — женщина, карты, вино, — первые два куда больше вредят разуму, чем последний. Сам-то дон Мигель не пьет ничего, кроме воды. «С пьяным человеком еще можно говорить, — сказал он мне однажды, — пьянчуга иной раз скажет кое-что интересное, но кто способен вытерпеть болтовню картежника или бабника? Несносней ее только вздор, который несут энтузиасты корриды, — а это уже предел и верх глупости».
Меня, впрочем, ничуть не удивляет сочетание эротики и метафизики, ибо, насколько мне известно, наши народы, как показывают их литературы, вначале были воинственны и религиозны, а затем стали склонны к эротике и метафизике. В эпоху консептизма {14} культ женщины совпал с культом изощренности. Духовная заря наших народов занималась в средние века, когда варварское общество было полно экзальтации религиозной, даже мистической, а также воинской, и рукоятка меча имела форму креста, но женщина занимала в их воображении очень небольшое, явно второстепенное место, а собственно философские идеи дремали под покровами теологии" на монастырских советах. Эротика и метафизика развиваются одновременно. Религия воинственна, метафизика эротична и сластолюбива.
Религиозность делает человека воинственным, драчливым, или же наоборот, именно воинственность делает его религиозным. С другой стороны, существует метафизический инстинкт, стремление познать то, что нас не касается, короче, первородный грех, — и это пробуждает в человеке чувственность. Или наоборот, именно чувственность пробуждает в нас, как в Еве, метафизический инстинкт, жажду познания добра и зла. Кроме того, существует еще мистика, то есть метафизика религии, порождение чувственности и воинственности.
Все это было хорошо известно афинской куртизанке Феодоте, о которой поведал в «Воспоминаниях» Ксенофонт: {15} беседуя с Сократом, она, восхищенная его методом исследовать истину, {16} точнее, помогать рождению истины, предложила ему стать при ней сводником [4] и помогать ей в ловле любовников. И весь интереснейший разговор между Феодотой, куртизанкой, и Сократом, философом-акушером, ясно доказывает внутреннее родство между их ремеслами: философия в значительной степени сводничество, а сводничество — тоже философия.
Даже если все это и не так, как я говорю, то никто, слава Богу, не станет отрицать но крайней мере, что сказано остроумно.
Для меня, однако, ясно, что мой дорогой учитель дон Фульхенсио Энтрамбосмарес дель Акилон, {17} которого так подробно описал дон Мигель в романе, или румане, «Любовь и педагогика», не согласится с моей антитезой религии и воинственности, с одной стороны, и философии и эротики — с другой. Я заранее уверен, что знаменитый автор «Ars magna combinatoria» выделит религию воинственную и религию эротическую, метафизику воинственную и метафизику эротическую, эротизм религиозный и эротизм метафизический, воинственность метафизическую и воинственность религиозную, а с другой стороны — метафизическую религию и религиозную метафизику, воинственный эротизм и эротическую воинственность; я уж не говорю о религиозной религии, метафизической метафизике, эротическом эротизме и воинствующей воинственности. В сумме все составит шестнадцать бинарных комбинаций. Ничего не стану говорить о тернарных комбинациях того же рода — например, эротическо-метафизическая религия или воинственно-религиозная метафизика! Но я, увы, не обладаю ни неисчерпаемым комбинаторным талантом дона Фульхенсио, ни тем паче способностью все смешивать и делать неопределенным, присущей дону Мигелю.
Можно многое добавить по поводу неожиданного финала этой истории и версии дона Мигеля относительно смерти моего несчастного друга Аугусто, и хотя мне его версия кажется неверной, но не годится спорить в прологе с автором, которого представляешь. По совести, однако, должен сказать — я абсолютно убежден, что Аугусто Перес покончил с собой, как он сообщил мне при нашей последней встрече, и что он действительно наложил на себя руки. Мне кажется, я обладаю достоверными доказательствами его самоубийства; их столько и они так убедительны, что мое мнение превращается в уверенность.
На сем кончаю.
Виктор Готи
ПОСТПРОЛОГ
Я бы с удовольствием оспорил некоторые утверждения Виктора Готи, автора пролога к моей книге; но поскольку я посвящен в тайну его существования — то есть в тайну существования Готи, — то предпочитаю оставить все написанное в прологе на его совести. Кроме того, я сам просил его сочинить пролог и обещал заранее — то есть априори — принять все, что бы там ни было написано, а потому я не могу этот пролог отвергнуть, ни даже исправить или уточнить его задним числом — то есть апостериори. Но почему я должен пропускать некоторые суждения Готи, не сопроводив их своими собственными?
