Скиф в Европе
Скиф в Европе читать книгу онлайн
Царствование императора Николая Павловича современники оценивали по-разному. Для одних это была блестящая эпоха русских побед на поле брани (Кавказ, усмирение Польши и Венгрии), идиллии «дворянских гнёзд». Для других — время «позорного рабства», «жестокой тирании», закономерно завершившееся поражением в Крымской войне. Так или иначе, это был сложный период русской истории, звучащий в нас не только эхом «кандального звона», но и отголосками «золотого века» нашей литературы. Оттуда же остались нам в наследство нестихающие споры западников и славянофилов… Там, в недрах этой «оцепеневшей» николаевской России, зазвучали гудки первых паровозов, там выходила на путь осуществления идея «крестьянского освобождения». Там рождалась новая Россия.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Враги его повсюду; во-первых, это страшная масса крестьян, которые не ждут от императора своего освобождения и которых бунты с каждым днём показывают всё более, что они устали ждать. Далее — интеллигенция — класс промежуточный, очень многочисленный и состоящий из элементов различных, класс беспокойный, буйственный, который бросится со страстью в первое революционное движение. Наконец, и особенно, это бесчисленная армия. Во всех последних крестьянских бунтах отпускные солдаты играли главную роль, они питают неугасимую ненависть к правительству! Ах, верьте мне, право, элементов революционных достаточно в России! Она волнуется, она оживляется, она считает свои силы, она узнаёт себя, сосредотачивается, и минута недалека, когда буря, великая буря, наше общее спасение, поднимется!
Тут показалось — рухнул зал от рукоплесканий, криков, бури восторга; с задних рядов все вскочили, стоя, аплодируя, словно хотели разглядеть лучше русского, кто так громит Николая. В громе овации Бакунин стоял, опустив голову, ожидая затишья. Он уже видел их всех побеждёнными и чувствовал то спадение ораторского чувства, выпадение из себя материала, которое подсказывает: сейчас конец речи, и успокоение. Удовлетворённо знал: зал его весь, полностью побеждён, и ни один оратор не завладел им так, как сейчас Бакунин; видел на себе сотни глаз, сотни плещущих, как крылья, ему рук.
В наступившей тишине Бакунин заговорил о той, новой России, которая придёт на смену, заговорил и о своей любви к России:
— Вы простите мне, господа, эту минуту невольной гордости Россией. Русский, который любит своё отечество, не может холодно говорить о нём.
Это было странно, эта стыдливость, это «прощение» в зале, где так пламенно, самозабвенно пелась любовь к отечеству; но, может быть, просьба о прощении любви была даже сильней фанфар, симфоний, поэм, рукоплесканий.
Живое согласие задвигалось в зале.
— Примирение России и Польши — дело огромное и достойное того, чтобы ему отдаться всецело. Да, наступит же великий день примирения, день, когда русские, соединённые с вами одинаковыми чувствами, сражаясь за ту же цель и против общего врага, получат право запеть вместе с вами вашу национальную польскую песнь, гимн славянской свободы: «Ещё Польска не сгинела!»
И песня грянула. Бакунин сходил с трибуны в песне, в громовой овации; остановился на ступеньках; из рядов бросились. Бакунин видел слёзы женщин. Бакунина окружили Ворцель, Бернацкий, Медынский, Высоцкий, Орденга. Смутно различал возгласы удивления, одобрения, радость, восторги; они все в эту минуту были его, Бакунина. Власть в гимназическом зале на рю Сент-Онорэ была его, неколебима. Бакунин пожимал бесчисленные руки, сильные, слабые, мужские, женские, идя в окружении толпы к выходу.
Выходя из дверей гимназии, Орденга проговорил Высоцкому: — Бакунин говорит, как демон.
6
— Михаил Александрович! — проговорила Полудинская, останавливаясь как бы в нерешительности: входить ей или нет. — Не ждали?
— Не ждал, — проговорил Бакунин, — хоть и получил ваше письмо, а не ждал.
Полудинская одета изящно, в тёмно-вишнёвом шёлковом манто, на шляпе бело-розовое птичье перо; лицо в тёмной вуали; в руке зонтик. Бакунин помог снять манто, проводил в комнату, называвшуюся гостиной. Входя, Полудинская, улыбаясь большими вздрагивающими глазами, оглядела всё: покривившиеся багеты картин, хаос сборной, бедной мебели и пыльное открытое пианино с оставшимися на пюпитре нотами, на столе недопитые стаканы и немытая посуда от обеда.
— Угостил бы вас кофе, Марья Ивановна…
— Нет, нет, полноте, — засмеялась Полудинская, — куда уж там, знаю, какой вы хозяин. А ведь я не надеялась, что застану вас в Париже.
Бакунин ходил; Полудинская села в кресло, шляпы не сняла, приподняв только с подбородка вуаль. Было ясно, что разговор ещё не начинался, это только вступление, неловкое и сковывающее обоих.
— Видала в Дрездене Рейхеля, — сказала Полудинская, — он передавал о вашей речи у поляков. В Дрездене об этом много говорили. А я волновалась, Михаил Александрович, не знаю почему, — засмеялась Полудинская, — вы представляетесь мне всё ребёнком, играющим с огнём.
— Ребёнком? — остановившись, хохотнул Бакунин, глядя на Полудинскую не то с ласковой, не то со снисходительной усмешкой.
Потом в комнате родилось молчание, длительное и странное.
— Вот я вам недавно писала, — потупясь, заговорила Полудинская первая, — а сейчас желание взять это письмо назад.
— Почему? — садясь на диван, разваливаясь, прикрывая колено полой сюртука, проговорил Бакунин.
— Не понимаете? — повернулась Полудинская вполоборота. — Я ведь не знала, что буду писать вам, когда брала перо. Казалось, сумею высказать перед вами всё, и, главное, вы меня поймёте, а вот увидела вас — и холодно, и страшно, и всё кажется никчёмным, — грустно улыбалась Полудинская, перебирая бахрому скатерти на столе. — Разве, Михаил Александрович, не больно сознание, что вот я могу жить, могу умереть, могу радоваться и страдать, и всё это не произведёт ни малейшего движения в вашей душе и ни в чём не изменит вашего существования, даже одного вашего дня?
— Я вам сделал, быть может, много неумышленного зла, — проговорил Бакунин, — но я хочу только одного, чтобы вы поняли, что это зло — безвольное, не активное, нам, вероятно, просто не суждено найтись друг в друге. А может быть, мне и не суждено вовсе любить. — Бакунин оживлялся; если б слушать со стороны, то казалось бы, что говорил он словно не о себе и Полудинской, а о ком-то третьем, теоретическом человеке и теоретической женщине. Полудинская под вуалью подняла на него большие, вздрагивающие глаза, было даже неясно, понимала ли она Бакунина или только слушала его голос.
— К чему ж от вас скрывать, Марья Ивановна, — раскатывался мощный бас, — меня трудно любить, сам знаю это, есть в душе что-то неразрешённое и на дне постоянная тяжесть. Может, и не найдётся человек, могущий снять её. Я говорю вам прямо, потому что считаю вас своим другом, к чему нам всякие фразистые изъявления любви? — Поднявшись, помахивая трубкой, Бакунин заходил по истрёпанному, когда-то в странных, пёстрых разводах ковру.
Полудинская сидела, уставясь в то место дивана, с которого встал Бакунин.
— Михаил Александрович, — сказала тихо, — о, я вас слишком хорошо понимаю, но мне порой становится жаль одного — что вы не ощущаете, не слышите силы моего чувства. Это чувство не эгоистическое, нет. Я не только бы ради вашего счастья, нет, ради вашей безопасности, ради сохранения вашей жизни мечтала бы отдать все силы свои, чтобы нашлось то существо, которое поняло бы вас совершенно и было способно любить вас так, как вы заслуживаете. Поверьте мне, — оживляясь, заговорила Полудинская, — что бывали минуть!.. о, эти минуты были для меня истинно адские! — воскликнула, как бы что-то припоминая, — когда я желала, если б это было возможно, купить всеми самыми ужасными несчастьями власть уничтожиться самой и своею смертью дать жизнь новой женщине, которая могла бы встать с вами вровень и быть вашим ангелом-хранителем, в эти минуты я хотела бы обладать могуществом Бога…
Бакунин незаметно ухмыльнулся в тёмные усы.
Полудинская приходила в то состояние раздражительных порывов, когда уж плохо владела собой, это бывало многократно в Дрездене и всегда вызывало в Бакунине чувство внутренней неловкости. Откинув на кожаное кресло голову, Полудинская говорила:
— Я не знаю, почему в самый первый раз ваше присутствие произвело на меня действие, в котором я никогда не буду в состоянии разобраться. Это был хаос, — тихо сказала как бы не Бакунину, а в пространство, — разверстая пропасть чувств и идей, которые меня потрясли. О, это потому, что ваши сердце и голова — это такой лабиринт, в котором не скоро найдёшь путь, они словно полны огня, и искры, летящие от них, воспламеняют другим сердце и голову. Ах, Боже мой, Боже мой, что я говорю, — вдруг громко рассмеялась Полудинская, — ведь вы скажете, она с ума сошла! Ну смейтесь, смейтесь над моей экзальтированной экстравагантностью, а что же мне говорить, если я хочу и даже не могу передать вам все мои безумные мысли. Но я хочу знать только одно, скажите, как на исповеди, мне всю правду, — неужто вами не владело никогда это чувство любви, такое же страстное, как вся ваша огненная натура? Das kann ich nicht begreifen! [39] — проговорила внезапно, чуть раздражённо, Полудинская.
