ЧЕРНОВОЙ ВАРИАНТ
ЧЕРНОВОЙ ВАРИАНТ читать книгу онлайн
...огромное, фундаментальное исследование еврейского вопроса, затрагивающее все области гуманитарного знания и все этапы тысячелетней диаспоры. ...перед нами не «ворох материала», а тщательно выверенная и проработанная система фактов, событий и цитат, имеющая художественную логику и духовную сверхзадачу. Эта логика и эта сверхзадача имеют отношение к коренным закономерностям нашего общего сегодняшнего бытия. Кто-то должен был написать такую книгу. Её написал Аб Мише.
Лев Аннинский, Москва
Говоря об этой книге, невольно подражаешь её внутреннему ритму. Взятый в плен уже с первых страниц, погружаешься во многоголосие хора, который точнее назвать бы адской какофонией несоединимых, взаимоисключающих криков боли и гнева, взвизгов и хрипов животной ненависти, гневных и беспощадных проклятий, визга крысы с прищемлённым хвостом рядом со скорбным речитативом поминальной молитвы. Это разноголосие неумолимо всверливается в душу, так как стремительно вращается вокруг единой оси - трагической судьбы еврейского народа. ...Сила "Чернового варианта" - в справедливом бесстрашии правды. ...книга Аб Мише - о том невероятном... что может оказаться лишь черновым вариантом нависшей над миром катастрофы, если он так и не научится пользоваться опытом ушедших поколений.
«Новое Русское Слово» (Нью-Йорк)
"Черновой вариант" — это смерть и жизнь, мрак и свет, кровь и бой... И злоба, глупость, подлость, трусость... И Вера. И Любовь. И Добро.
«Алеф» (Израиль)
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
В старости его уже не отвлекали ни бражничество, ни женщины - настала пора неторопливых и ясных мыслей, уверенной работы: душа в ладу с умом, достаток защищает от суеты, слава - от злобы, крепость мышц и верность глаза сулили безмятежность деятельного долгожительства. И тогда
он велел сыновьям:
“Собирайтесь”.
Выстлалась дорога через поля и луга, сквозь леса и топи, в туманах комарья и блеске рек, затканная дождями, пронизанная ветром, - выстлалась дорога на север, в глухомань, где от мерзости мира скрывался знаменитейший тех лет праведник, нехотя и редко изменявший затворничеству, чтобы пролить на Русь свет бескорыстия, милосердия и ума. Ему, Нилу Сорскому, и выдохнул Мастер: - Устал я. Душа ноет... От чужой крови, от своей сытости...
Оба жилистые, не согнутые годами, космато-седые, сидели они возле маленького скита. Сырой вечер млел между деревьями.
- В миру как чисто ни живи - замараешься, - заметил праведник.
- Не жил я чисто. Разное бывало... Только что других не гнал...
- Томление совести... - Нил вздохнул, помолчал, плеснул синью глаза: - Зря ли ты испытан и бедой и достатком? Только искушенному дано себя познать и подавить зло в сердце своем. Пришла пора - послужи правде. Неподалеку в монастыре собор Рождества Богородицы. Потрудись - распиши храм...
Над ними стыла северная полночь. Ей надлежало быть белой, но давила хмурь неба, чью безнадежность местами пробивали оранжево-красные просветы. Этот испепеляющий свет из-за туч, свет неземного высокого огня должен мелькать в одеждах Бога, вершащего Страшный суд, - подумал Мастер. Да, здесь, вдали от липких взглядов столичных цензоров, от доброжелательных дураков, советами вяжущих руки, - здесь, в храме, отданном на полную волю его, Мастера, воображения, он может позволить себе уйти от канонов: на западной стене вместо положенного Успения Богоматери он напишет Страшный суд. Но не обычный Страшный суд, омрачающий душу грядущим возмездием за грехи. Человеку после земной-то муки – кошмар ада? Нет, в его Страшном суде просветленные радостью люди понесут к престолу Судии не пороки прожитых лет, а добро, сотворенное вопреки злу. И, соревнуясь в добром, обретут они, мученики и праведники, прощение и счастье единства. В этом - высшая справедливость и смысл человеческого горького бытия. Он поставит их всех возле Божьего трона - евреев, греков, русских, итальянцев - всех, все человечество, и да осенит их животворная сила Любви.
Вот зачем пощажен он судьбой и сподоблен не растрясти душу до старости и на закате лет приведен сюда, где недвижные чуткие леса прорежены чашами озерного серебра, где в мрачное небо неизбежно взлетает радуга, где упоенно мычат коровы и где на дальнем холме захолустный монастырь выпустил навстречу облакам светлое тело храма Богородицы.
Замолкли барабаны возле бронзовых героев, отморгались фотоаппараты, отстучали по плитам солдаты траурный парад - утихла церемония. Толпа на площади медленно тает. Лица, из-под власти памяти выйдя, возвращаются в безличие обыденности. Правда, многим еще предстоит торжественный вечер в Еврейском театре - там бывшие соратники треплют сердца воспоминаниями и ревизуют свои редеющие ряды, там невеселый юмор живых соседствует с горестной судьбой убитых, там официальные речи оберегает от дешевой патетики белая надпись на черном занавесе: “Никогда не забывать!”...
Пейчара иногда ходил на эти собрания, иногда не удавалось: быт, хвори... Но окаменела привычка пройти в этот день по территории гетто. Когда человеку почти пятьдесят лет, он имеет право на собственную традицию.
Тоскливый облик прежнего еврейского района с его трущобами гнилыми крышами давно уже сокрушен серым стандартом многоэтажия. На чистых улицах - блистание асфальта и травы. В стеклах бельэтажных лоджий - размеренный застой занавесей, хранящих крепость уюта, тишину семейных трапез, тепло единения с телевизором... Здесь, в бывших кварталах гетто, Варшава вполне могла бы демонстрировать довольство и сытость, если бы не таблички на угловых домах - если бы не названия улиц, в большинстве не измененные с той черной поры, в их буквах таится давнишнее...
Пейчара шел по этим Дельным, Смочьим, Новолипкам, Кармелитским; пустынные в середине будничного дня, улицы полнились призраками. В зыбкости их лохмотьев единственной прочной реальностью утверждался шестиконечный лоскут. Дети со старческими лицами и мужчины, бессильные, как дети; ведьмовидные женщины, опаленные безумием; раввин, под хохот эсэсовцев пляшущий босиком на костре из священных книг; тифозный больной в последнем бреду - все они двигались рядом с Пейчарой, и украинский конвой штыками регулировал поток в небытие...
Пейчара переступал через мертвецов, над которыми тяжело ворочались сытые мухи, проходил мимо полутрупов, припавших к ободранным стенам домов, мимо канализационных люков - там сквозь мрак и топь экскрементов девочка-подросток проносила с “арийской” стороны несколько патронов; он шел дворами, полными жирующих крыс, шел мимо подвалов, где завшивленные дети при свете коптилок постигали сложные правила арифметики и простую азбуку смерти - все гетто проходил Пейчара, до самого кладбища, где ворота, казавшиеся наглухо запертыми, отворялись от легчайшего толчка и пропускали к разнообразным могилам. Руководитель гетто Адам Черняков, убившийся в подвиге примиренчества, знаменательно соседствовал тут с Людвиком Заменгофом, творцом всех объединяющего языка эсперанто.
...интересно, как на эсперанто - “музулман”?..
Миролюбец Заменгоф, - думал Пейчара, - его имя звенит на обоих концах гетто: в одном краю надгробие, в другом - улица одного из самых первых боёв с немцами. А связаны они улицей Анелевича. От Заменгофа к Заменгофу по Анелевича!
На этом пути, стоило чуть отвернуть в сторону, обнаруживалась еще одна ухмылка судьбы: здесь же, на территории еврейского гетто, оказалась главная варшавская тюрьма Павьяк - замечательно липнет к еврейству все, носящее знак страдания.
У входа в музей Павьяка, у бывших тюремных ворот, отороченных поверху колючей проволокой, дерево, искривленное, должно быть бурями человеческих бед, каждую весну расцветает памятными табличками; их вешают на мощном стволе своим умершим живые Бентьяши, Щепанские, Айзенштадты, Кайяки, Ковальские... Смесь имен, кресты и шестиконечники - скорбное равенство... На земле возле дерева теплятся свечи в плошках - беззвучное колыхание памяти. Поставил свечу и Пейчара.
...Площадь врачевала Пейчару после Павьяка: раздолье ветра, распев лент на венках возле памятника и милые медленные бабушки катят детские колясочки. Но мрачный его маршрут еще длился до улицы Милой; в ее начале многоэтажные коробки нехотя уступили небольшому садику, он разрезал мостовую на две асфальтовые ленты, протолкнув между ними прямоугольник ограды, за нею стояли кусты и посреди них мощеная дорожка пробивалась к холму, где торчком глыбился камень с памятной надписью на польском и еврейском языках: место штаба повстанцев. Возле камня большой венок. Алая гладь ленты, солнце в золоте букв...
Это здесь немцы, отчаявшись взять живьем вождей восстания, душили четыреста человек, скученных в подземелье, здесь наследственность осажденных обнаружила гены древних предков, смерть предпочитавших плену, здесь обыкновенная любовь двух молодых людей приняла гротескные формы, в которых предопределенные природой простые радости заместились черным огнем боя, дымом, терзающим грудь, сумасшествием смерти, и возможность умереть вдвоем, одновременно, следовало счесть величайшим благодеянием фортуны. Успела ли она стать ему женой? Или только и выпало им счастья: застрелить друг друга?
Ядовитая мгла загазованного бункера. Улыбчивая девочка с пистолетом в руке. Обними меня, любимый...
Любимый, или милый, родной... Успела ли она хотя бы изобрести для него свое обращение, какое-нибудь “мой дорогой” или “заинька”, “глупыш”, “маленький” - затрепанное, замусоленное до бессмыслицы словцо, которое на распаленных губах накаляется тайным смыслом и восходит над объятием сиянием откровения, - какое-нибудь “зайчонок”, “котик”, “лапонька”... Успели они это сказать друг другу, Мира Фухрер и Мордехай Анелевич, в задыхающемся бункере, где вокруг вповалку тела и тьма искорежена бредом агонии?.. Обними меня, любимый... Пристрели меня, любимый...