То, чего не было (с приложениями)
То, чего не было (с приложениями) читать книгу онлайн
Роман «То, чего не было» В. Ропшина, принадлежащий перу одного из лидеров партии эсеров, организатору многих террористических актов Борису Савинкову (1879–1925), посвящен революционным событиям 1905–1907 гг. В однотомник включены (раздел «Приложение») воспоминания матери Б. Савинкова С. А. Савинковой (1855-7) «Годы Скорби» и «На волос от казни», а также статья Г. В. Плеханов«(1856–1918) „О том, что есть в романе «То, чего не было“.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Еще у всех были в памяти убийство Плеве, кровавое воскресенье, взрыв 4-го февраля, и Ляоян, и Порт-Артур, и Мукден. Все старые и молодые, чиновники и рабочие, военные и студенты, сторонники правительства и социалисты одинаково чувствовали, что происходит что-то новое, небывалое и потому страшное: колеблется ветхий, привычный, веками освященный порядок. Но хотя все это чувствовали, все продолжали жить как всегда: своими ничтожными житейскими интересами. Так же, как все, жил и Болотов. Он читал в революционных листках и сам писал в партийных газетах, что «народ пробудился», что «уже гордо поднято красное знамя» и что «недалеко то время, когда падут оковы самодержавия». Но он читал и писал это не потому, что понял величавый смысл совершавшихся в то время событий, а по многолетней привычке говорить и писать именно эти слова. Зоркий хозяин, он давно заметил рост своей партии и, заметив его, уверовал в неотвратимую и победоносную революцию. Победы правительства он предвидеть не мог; он думал, что восстанут крестьяне, сто миллионов русских крестьян. И, думая так, он был занят своим ежедневным хозяйским делом, и пока он был занят именно им, он действительно был полезен той революции, в которую верил.
В Берлине, накануне отъезда в Россию, он сбрил бороду, выбрал английское, темное, не бросающееся в глаза пальто, снял улику – широкополую шляпу – и надел котелок. Не отдавая себе отчета, он сделал это тщательно и обдуманно. Ему нужно было слиться с толпой; слиться с толпой и быть таким, как и все, – значило избежать досадного «наблюдения».
Уже сидя в вагоне, он купил не любимый социалистический «VorwДrts», а бульварную, чужую ему газету. По привычке закрывшись ею, он просмотрел телеграммы. На первой странице было крупными буквами напечатано: «Гибель русской эскадры».
Когда Стессель сдал Порт-Артур и потом, после рокового Мукдена, – Болотов не испытал ничего, кроме радости. Всякую войну он считал преступлением, во всякой войне видел бойню, всегда вредную и жестокую. Но если бы кто-нибудь спросил, что он думает о японской войне, он бы без колебания ответил, что японская «авантюра» хотя и жестока, но полезна. Он бы не мог ответить иначе. Он думал, что поражение России – поражение самодержавия, победа японцев – победа революции, то есть победа партии; то есть его, Болотова, победа. Противоречия этих двух мнений он не видел, как не видел никто, кто слушал на митингах его речи.
Но теперь, прочитав телеграмму, он не испытал радости – знакомого и немного стыдного чувства своей победы: в эскадре Рожественского служил его брат, лейтенант флота, Александр Болотов.
«Как только дым пронесло, – телеграфировал немецкий корреспондент, – бой возобновился с удвоенной силой. Все японские корабли сосредоточили огонь на броненосце „Ослябя“, и скоро „Ослябя“, весь в пламени, вышел из строя. Пожары начались и на „Суворове“, и на следовавшем за ним „Александре“. Потом загорелось „Бородино“ и другие суда. Все японские силы были в полном составе, и так продолжался бой до 2 ч. 20 м. пополудни. В 2 ч. 50 м. „Ослябя“ пошел ко дну».
Болотов закрыл глаза. Он попытался вообразить, как идет ко дну броненосец. Однажды, в океане, у французского берега, он заметил затонувшую шхуну: вершины двух сиротливых мачт. И теперь, воображая «Ослябю», он невольно видел перед собою этот неизвестный корабль. Он знал, что на затопленном броненосце погибло в море несколько сот молодых и здоровых людей. Как социалист и революционер, он должен был возмутиться, – возмутиться тем, что он называл преступною бойней. Но не было возмущения: он не мог представить себе ни разгрома эскадры, ни разбитых, горящих судов, ни гибели «Осляби», ни простой и страшной матросской смерти. Газетная телеграмма оставалась сухим клочком печатной бумаги.
«Когда вышли из строя „Суворов“ и „Александр“, – читал Болотов дальше, – корабли повел броненосец „Бородино“, оставшийся головным. „Суворов“, охваченный пламенем, все еще продолжал бой, но вскоре, под японским огнем, потерял переднюю мачту и обе трубы. Находившийся на „Суворове“ главнокомандующий адмирал Рожественский еще в начале боя был ранен осколком и передан на дестройер „Буйный“. Командование перешло к адмиралу Небогатову. В 7 ч. вечера начался сильный пожар на „Бородине“, и он, весь в пламени и дыму, пошел ко дну».
Болотову вспомнился его брат, невысокий, широкоплечий молодой офицер во флотском мундире. О брате он думал редко. Он знал, что брат на войне, на Дальнем Востоке, и не сочувствует революции. Этого было довольно. Было некогда думать о том, что непосредственно не касалось возлюбленной партии. Но теперь стало жутко: «Не убит ли… Кто?… Брат?… Саша?… Не убит ли Саша там, в Цусимском бою?…»
И отчетливо, во всех подробностях, ясно, как иногда бывает во сне, встала перед его глазами картина боя. Вот тяжелый, черный, израненный броненосец. Расстреляны трубы. Разбиты пушки. Раздроблены мачты. Но еще вьется Андреевский флаг… А вот бледный, в изорванном мундире, весь в крови Саша. Даже видно, где он лежит: на горбатой и мокрой железной палубе, навзничь, у правой кормовой башни. Даже показалось, что качнуло корабль и через полузатопленную корму с плеском бьют волны. Даже был слышен этот гремучий плеск.
«Адмирал Небогатов, – уже не понимая слов, читал Болотов, – поднял сигнал о сдаче, и четыре русских броненосца: „Николай I“, „Орел“, „Апраксин“ и „Сенявин“, 16 мая в 10 ч. 30 м. утра сдались японской эскадре».
«…Саша убит… Неужели Саша убит?…» И снова четко вспомнился брат, каким он видел его в последний раз в Петербурге на Невском в осенний холодный и солнечный день. Спокойные, молочно-голубые глаза и насмешливая улыбка: «Прощай, Андрюша, нам с тобою не по дороге…» Вспомнился и свой жестокий ответ. И захотелось вернуть этот солнечный день, свои озлобленные слова, и обнять, и забыть, – как казалось теперь, – напрасную рознь.
Поезд, свистя, загремел буферами. Блеснули мутные фонари. Мелькнули серые шинели жандармов.
В вечернем воздухе странно прозвучали русские голоса. Граница. Александрове.
Болотов бросил газету. Стараясь не думать ни о Цусимском бое, ни о Небогатове, ни о брате, ни об «Ослябе», он пошел к дверям таможенной залы. Высокий, бритый, худой, с сигарой в зубах, он напоминал англичанина. И действительно, у него в кармане был английский паспорт: Генри Мак-Мюк. В тесной, полной жандармов, зале было жарко и скучно ждать. И его доброе и твердое, с такими же, как у брата, голубыми глазами, лицо, не выражало ничего, кроме брезгливой скуки.
Утром, уже из Варшавы, он дал телеграмму в Берлин:
«Alles bezahlt», что значило: «проехал благополучно».
II
Приехав с утренним поездом в Петербург, Болотов в тот же день под вечер, когда стемнело, позвонил в пятом этаже громадного дома на Лиговке. Еще из прихожей, снимая пальто, он услышал сухой и резкий, надтреснутый бас Арсения Ивановича. Отвечал ему чей-то другой, взволнованный голос.
– Да нет, что же тут страшного? – внушительно говорил Арсений Иванович. – Страшного, кормилец, я не вижу тут ничего: вода не на их, а на нашу мельницу. Третьего дня – Порт-Артур, вчера – Мукден, сегодня – Цусима. Кто в барышах? Японцы? Не одни только японцы… Я – человек старый, а я вам скажу: к осени армия будет наша. Вы думаете, у нас там нету людей? Есть, кормилец, найдутся. Наши люди всюду пройдут… где прыжком, где бочком, где ползком, а где и на карачках… – прибавил он весело и засмеялся.
Болотов уже много лет знал Арсения Ивановича. Арсений Иванович, бодрый, белый как лунь старик, был один из основателей партии. Он гордился тем, что отец его был крестьянин и что сам он в юности пахал землю. Но от этого былого крестьянства остались только мудреные поговорки, слово «кормилец», густая, лопатою борода да незыблемый авторитет человека, не из книг, а из жизни знающего деревню. «Мое слово – олово», – часто говаривал он, и его слову верили и ценили его.
– Что значит?… Я не о том, – горячился молодой, незнакомый голос. – В этом я с вами согласен… Я спрашиваю: как можно служить? Разве социалист может служить в войсках?… странно… Когда это прин-ци-пи-ально недопустимо…