Три прозы. Взятие Измаила; Венерин волос; Письмовник
Три прозы. Взятие Измаила; Венерин волос; Письмовник читать книгу онлайн
Михаил Шишкин — известный прозаик, чья литературная биография опровергает привычное мнение, что интеллектуальная проза — достояние узкого круга читателей. Москвич по рождению, последние годы живет в Швейцарии, выпуская в свет по одному роману в пять лет — и каждый становится событием.Его романы "Взятие Измаила", "Венерин волос", "Письмовник" удостоены престижных премий "Русский Букер", "Большая книга", "Национальный бестселлер", имени И.А.Бунина; первая премия портала "Имхонет" в категории "Любимый писатель". Проза Шишкина сочетает в себе лучшие черты русской и европейской литературных традиций, беря от Чехова, Бунина, Набокова богатство словаря и тонкий психологизм, а от западных авторов — фрагментарность композиции, размытость временных рамок. По определению самого писателя, действие его романов происходит всегда и везде.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
– Так ведь грех же брать чужое, Матреша!
Она усмехнулась:
– А что мне-то делать? Нужно, вот и взяла. Вы не обеднеете, а у нас в деревне дом сгорел. Строиться не на что.
– Ну а если бы я взял твое, Матреша?
Она снова стала повторять свое:
– Вы богатые, а я бедная.
Тут из детской раздался крик. Матреша бросилась к Анечке. Ребенок в ее объятиях затих.
Агент получил мзду и перед тем, как исчезнуть, спросил:
– Заявлять будете?
Я замахал на него руками:
– Потом, потом!
Так все и осталось по-прежнему.
А Матреша начинала время от времени грозить, что уйдет, и я каждый раз еле уговаривал ее – из-за Анечки – остаться.
Она росла незаметно, тихо, неожиданно. Не успел оглянуться, а это уже не карапуз, а девочка. Раньше невозможно было ее заставить хоть что-нибудь съесть, приходилось чуть ли не скручивать руки за спиной, нажимать на щеки и заливать в раскрытый рот суп, а она бьется головой, выплевывает, вопит – вот тут-то суешь еще ложку, пока рот открыт, но суп, конечно, попадает не в то горло – ребенок давится, выпучив глаза, и так каждое кормление, а после все кругом в щах и каше: и стены, и пол. А теперь Анечка, наоборот, все тянула в рот, стала прожорливой, без конца что-то жевала, глотала, набивая свой мешочек. Голос становился отчего-то низким, грубым, а если что не по ней, так в гневе она вовсе делалась опасной: силенок было все больше, и вот начинала кусаться, драться, бросаться чем попадя. А когда ребенок плохо себя ведет, нужно быть строгим, наказывать, как наказывают и нормальных детей, но наказывать Анечку у меня рука вовсе не поднималась, так и прощал ей все, баловал.
До семи лет она все делала в штаны, но потом с ней стало намного проще. Она пошла. Теперь мы гуляли с ней за ручку, как самые обыкновенные папа с дочкой. Когда я ей что-то рассказывал, она все понимала, по крайней мере, я в этом не сомневался. Конечно, разговаривать в обычном понимании она не могла, но в ее репертуаре было несколько полуслов, которых вполне хватало для обозначения мира.
Я радовался, что постепенно, с годами, Анечка становится почти таким же человеком, как мы, что ее ничего от нас, в общем-то, не отличает, она тоже чувствует любовь, и радость, и счастье, и страх, даже, может быть, еще сильнее, чем мы, но объяснить это другим было совершенно невозможно. Куда ни придешь, вокруг молчание, смущенные взгляды, тяжелые вздохи. Брал ее с собой в кафе – люди сторонились, пересаживались, спешили расплатиться и уходили. В «Норде», помню, официант боялся, как бы Анечка чего не перевернула, отодвигал от нее все в глубь стола, и я так разозлился, что сам нарочно опрокинул на скатерть кофе.
Казалось бы, нужно привыкнуть, но привыкнуть к этому невозможно. Когда мы идем гулять, то какая-нибудь женщина спешно, увидев Анечку, убирает своего ребенка с улицы или кто-то смотрит, например, из окна, а увидев нас, прячется, обернешься – на тебя глядят из-за занавески.
Бывает, какая-нибудь сердобольная старушка подойдет, подарит ей замусоленную конфетку. Но как забыть такое: мы с Анечкой поднимались в один дом на лифте. Швейцар запер нас в этот тесный шкаф вместе с какой-то беременной дамой. Анечка всегда сторонилась чужих, а тут вдруг протянула ручку к ее животу. Женщина в ужасе отпрянула, попыталась убрать, защитить свой живот, вжалась в стену с зеркалом. Я, конечно, одернул Анечку, она заревела. Вот и носишь это в себе всю жизнь.
Мысль снова жениться или завести какую-то постоянную связь если и приходила в голову, то ничего, кроме страха перед новыми ненужными испытаниями, во мне не вызывала. Но вот в моей жизни появилась Лариса Сергеевна.
Я искал ремингтонистку, и ее рекомендовал мне кто-то из коллегии. Признаюсь, больше всего я боялся какого-либо пошлого романа с вытекающими из него сценами, обязательствами, обвинениями и всем таким прочим – так я устал от своей неудавшейся семейной жизни. Однако все получилось как-то само собой, без громких и пошлых слов, вернее, вовсе без слов.
Она приходила ко мне домой на час или два, и я диктовал ей, ходя кругами по комнате. Перестук машинки очень нравился Анечке, и она садилась рядом с Ларисой Сергеевной на стул и завороженно смотрела, как порхают ее пальцы по клавишам. Я диктовал по набросанным в блокнот заметкам и, останавливаясь перед зеркалом, поправлял галстук, выбившиеся запущенные пряди с ранней сединой и думал о том, что иски и апелляции – не рулетенбургские страсти, и Аня Сниткина, наверно, мало имела общего с этой немолодой дамой странной комплекции. Сыну Ларисы Сергеевны, которого она воспитывала без мужа, было двенадцать лет. Сама она напоминала мой графин на столе: сверху узко, а снизу все раздавалось вширь. Сидела на стуле, а по краям нависало. Расплатившись, я провожал ее до дверей, и было слышно, как она спускается с лестницы, будто скатывается, ударяясь о ступеньки, тяжелый деревянный шар.
Однажды она заправляла в машинку лист почтовой бумаги, и что-то заело. Лариса Сергеевна наклонилась к каретке, я невольно заглянул ей в вырез блузки и подумал о том, что потребность в счастье у нее, верно, не меньше, чем у длинноногих.
Но, наверно, самым важным было то, что к ней привязалась Анечка. Лариса Сергеевна умела с нею говорить, развлечь ее, рассмешить. Или, например, помогала мне, когда приходил доктор делать Анечке уколы. Просто так с моим выросшим ребенком, научившимся брыкаться, как жеребенок, уже было не сладить – приходилось прибегать к каким-нибудь хитростям.
Вот приезжает наш домашний доктор, я вижу его в окно – идет усталый, сгорбившись, нахмуренный. Звонок в дверь – и входит, как подменили, бодрый, веселый, шутит. Достает свой железный ящик, иголку, шприц. Анечка реветь, мы с Ларисой Сергеевной еле удерживаем ее, столько в ней силы. Доктор смеется:
– Ну-с, кому сегодня делаем укол?
Анечка визжит, мотает головой.
Доктор:
– В кого попаду – тому кричать!
И слезы, и смех. В другой раз нужно было делать прививку, и Лариса Сергеевна стала щелкать в стороне большими ножницами. Пока Анечка туда смотрела, уже прививка и сделана.
Так вот и приходится придумывать что-нибудь каждый раз.
Когда я попал в больницу – пришлось лечь на операцию, пустяковую, но все равно мало приятного, – лежал на операционном столе, смотрел, как хирург поднял и держал вымытые эфиром руки вверх, будто собрался молиться, и в голову приходили нерадостные мысли: сейчас вот засну и никогда больше не увижу дочку. И так это показалось чудовищным, что меня всего, до кончиков пальцев, охватила какая-то невероятная жизненная сила, меня даже спросили, что это я улыбаюсь. И как им было объяснить в операционной, что мне стала смешна моя смерть: как же я могу умереть, оставив здесь одну Анечку? Никак не могу.
Положили на лицо маску, стали капать хлороформ и считать, а я должен был повторять.
– Пятнадцать… Шестнадцать…
Повторяю:
– Пятнадцать… Шестнадцать…
– Двадцать два…
– Двадцать два…
– Тридцать восемь…
Слышу уже откуда-то издалека. А повторить не могу.
Сквозь шум в ушах доносится:
– Можно начинать!
Крикнул с усилием воли:
– Тридцать восемь!
И провалился куда-то.
После операции я не ждал никаких посещений и очень удивился, увидев в больнице Ларису Сергеевну. Она пришла и села на стул рядом с моей кроватью, будто это было совершенно обыкновенно, будто она мне сестра или жена. Мы оба не знали толком, про что говорить, и я стал расспрашивать ее про сына, а она качала головой и сокрушалась, что у него одни кошки-мышки в голове:
– Очень он у меня любит всякую живность, всякую дрянь себе домой тащит, такой Костька у меня бестолочь…
Через какое-то время я снова стал работать, и наши диктовки возобновились. И вот однажды в суде я увидел Ларису Сергеевну, подошел к ней и, хотя именно в тот момент у меня работы для нее никакой не было, попросил прийти ко мне домой. Она, наверно, что-то почувствовала и ответила, что занята. Я стал упрашивать ее, что это очень срочно. Наконец она согласилась зайти, но только коротко.