«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин
«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин читать книгу онлайн
Этой книгой открывается новая серия издательства «Русские писатели». Она посвящена великому русскому поэту Александру Сергеевичу Пушкину.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Снисходительный по молодости, по собственным (несопоставимым!) шалостям, по интересу ко всякого рода людям, Пушкин Булгарина ещё отнюдь не чурается. В февральских и мартовских письмах двадцать четвёртого года (время относительного душевного покоя и надежд) имя Булгарина встречается, как имя любого другого литератора, не близкого поэту. Вяземский прав, Булгарин не прав, Булгарин раздаёт комплименты необдуманно и неосновательно — что ж такого? Не одного Булгарина хотелось отщёлкать в литературной полемике...
В мае — июле литературные дела потеснились: на первый план выплыли отношения с Воронцовыми. И в то же время в письме к брату Льву Пушкин как бы мимоходом определяет свои позиции и назначает истинную цену булгаринскому вранью. «Ты, Дельвиг и я можем все трое плюнуть на сволочь нашей литературы...»
Дальше эта мысль развивается в письме к А. А. Бестужеву: «С этим человеком опасно переписываться». Впрочем, пока ещё речь идёт о кажущихся пустяках: Булгарин печатает частное пушкинское письмо, вовсе к печати не предназначенное.
В июле 27-го года, то есть уже не только по журнальным статьям и письмам друзей определив, что такое Булгарин, Пушкин просит Дельвига не печатать статью Булгарина о Карамзине. «Наше молчание о Карамзине и так неприлично; не Булгарину прерывать его. Это было б ещё неприличнее».
Очевидно, кроме всего прочего, Пушкин уже оценил пристрастие Фаддея Венедиктовича к великим покойникам, которые не могут опротестовать утверждения: «Он меня среди прочих очень-очень отличал, звал братом и другом любезнейшим».
Но при всех прозрениях, предугадываниях отношения ещё сохраняют внешне любезный тон. Булгарин спотыкается, Булгарин завирается, Булгарин — не талант, но будем снисходительны.
Но вот Булгарин почти уличён как доносчик.
...Люди не любят, когда к соседу идёт удача. И его невзлюбили, именно когда он стал побеждать. «Северная пчела» набрала силу — какую другую газету читают все? Деньги его растут, книги раскупаются в момент. Он готовит к печати четырнадцатый том своих сочинений, а негодяи между тем идут, и перед ними расступаются... И кто?
Те, кому в голову не придёт, к примеру, пригласить Фаддея к себе в гости...
Бедный рыцарь он. Бедный рыцарь, которого все пинают ногами... Пустая поверхность стола тускло отражала свет луны, в комнате было душно, Булгарин сидел, выставив из-под ночной рубашки нелепые тонкие ноги с огромными ступнями, и рассматривал их с жалостью. Он давно тучнел, а ноги, тяжёлые в шагу, все были худы, выступающие тёмные жилки опутывали их, связывая движения. Он был бедный рыцарь, бедный рыцарь... Совсем бедный, который всю жизнь боролся с обстоятельствами, с людской неблагодарностью.
Да, он был рыцарь, и многого они не знали.
Булгарин вспомнил ужасный вечер четырнадцатого декабря.
Он шёл по городу, когда всё уже было кончено. Под треснувший лёд спускали тела раненых и убитых из простонародья. А также — солдат. По известным адресам, по дальним улицам ловили пытавшихся скрыться. Военная форма выдавала их: мало кто из бунтовщиков был в штатском.
Всё кончилось, как приснилось. Однако Фаддей Булгарин прекрасно знал: не приснилось. Произошло то, о чём иногда почти проговаривались в доме Русско-Американской торговой компании, где жил Рылеев. Булгарин шёл: дома стояли, как всегда, только освещённых окон в них, пожалуй, поубавилось. И обыкновенное небо то застилалось длинными стремительными тучами, то равнодушно сияло звёздами. Он сам удивлялся своему безумию, своей отчаянной смелости, которая к добру не приведёт, но — шёл.
Иногда крался, подобно большому, внезапно обретшему лёгкость зверю. Тогда ему казалось, он слышит не только дальний шум шагов, но шевеление невообразимо страшной невской воды подо льдом.
А в иные минуты он вдруг начинал вышагивать грудью вперёд, раскидывал полы шубы и подбородок задирал. Что заставляло его распрямляться? На что он надеялся? И главное, зачем шёл к Рылееву, с которым в последнее время был в отношениях скорее прохладных? Он не мог бы ответить на эти вопросы.
Может быть, он любил Рылеева? Не так, как Александра Сергеевича Грибоедова, друга милого и снисходительного, но всё же? И любил тех, кто собирался у него: Бестужевых, Вильгельма Кюхельбекера, даже Каховского, мрачного до грубости? И сейчас ему необходимо было узнать: что с ними? Или вечное, шальное, непреодолимое любопытство схватило его двумя пальцами за тонкий покрасневший нос и — вело? Помимо воли — вело? Вернее — влекло по пустым улицам, мимо домов, где сидели благоразумные и благонамеренные?
Иногда, и в тот вечер, и много позже, ему казалось? он в последний раз хотел увидеть тех людей и ту комнату, где прошли лучшие минуты его жизни. Где он как будто лицо в лицо увидел идеал, поприще, нисколько не похожее на всё дальнейшее, что он потом изберёт.
Когда он пробирался по теням, какие рисовали качающиеся фонари, его самого заносило. Он шептал какие-то слова, в них были и проклятья и благословение, ноги путались в полах.
Наконец взошёл на знакомое крыльцо, поднялся в знакомую квартиру. Дверь открыла кухарка. Он отодвинул старуху, заглядывая ей за плечо. Возможно, и даже очень могло быть, в квартире хозяйничали уже полицейские. Ждали его. Зачем же он шёл?
Он прошёл через переднюю, быстро, на две створки отворил дверь в столовую. И стоял так, как в раме, шапка набекрень, снег набился в воротник, в лице — готовность к сильным чувствам и в то же время что-то жалко-вопросительное.
Потом прислонился к косяку; то, что он увидел, было поразительно. Матка боска! Они пили чай. Они пили чай совершенно так, как во многие вечера до этого. Именно в ту минуту он понял, что они герои. На встречу с героями он шёл, хотя вовсе не собирался делить их участи...
Но тут же толкнуло под локоть совсем другое, как будто из-под полы раскинутой шубы слабый голосок спросил: «Тадеушек, прямо сказать, а не для того ли ты явился, чтоб как раз удостовериться — героев вообще на свете нет и быть не может?»
Губы его распустились, лицо внезапно покрылось обильным потом.
Рылеев встал из-за стола, подошёл к нему вплотную, взял за плечо:
— Уходи. Что тебе здесь надо? Уходи, Фаддей, — ты будешь жить.
Он возвращался домой, содрогаясь: значит, они знали о своей неминуемой смерти и всё-таки шли? А потом — пили чай?
И сейчас, сидя за столом, с которого только что стряхнул в ящик листки доноса, он содрогнулся. Ему, как часто бывало первое время, опять послышались шаги, на этот раз — в спальне. Что-то потрескивало, постукивало там, будто кто-то ходил и вздыхал так же сам с собой, как и хозяин...
Булгарин встал, лицо его сжалось и затвердело. С таким лицом он делал выговоры слугам, газетным сотрудникам, просителям, разлетевшимся за вспомоществованием... С таким лицом он уже не казался себе бедным рыцарем.
Но, разумеется, в спальне никого не было.
Вернувшись, Булгарин постоял возле полок, поправил два-три тома, выступивших из шеренги. Это были его книги, его дети, любимые до ломоты в висках. Это были его дети, а их — пинали. Аристократы! И тягучая, щемящая до быстрых слёз зависть овладела им, хотя — видит Бог! — он и сопротивлялся. Странный холодок пробежал по неприкрытым ногам, по спине, по затылку, младенчески заросшему редкими волосами.
В иные минуты он и в самом деле верил: если приходят, если держатся в памяти старые друзья, не отстраняясь, — возможно, и не сделано ничего непоправимого? И ещё так Фаддей Венедиктович думал: узнав о содеянном, друзья не осудили бы его, поняли. Он не мог встать поперёк времени, как Кондратий когда-то пытался. Кондратий был человек особый. Исступлённый...
И тут на память снова пришёл Пушкин.
Всё, что для него, Булгарина, было заведомо невозможно, оказалось тому по плечу. Пушкин сказал царю в глаза, что был бы среди своих друзей на Сенатской площади... Матка боска, матка боска, как, должно быть, страшно разговаривать с царём, говоря ему такие слова!