Совесть. Гоголь
Совесть. Гоголь читать книгу онлайн
Более ста лет литературоведы не могут дать полную и точную характеристику личности и творчества великого русского художника снова Н. В. Гоголя.
Роман ярославского писателя Валерия Есенкова во многом восполняет этот пробел, убедительно рисуя духовный мир одного из самых загадочных наших классиков.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Он вдруг возгорелся собственным пафосом:
— А главное, главное — больше задушевности и прямоты. Писать лишь о том, что продумал, прочувствовал, без этого всё, решительно всё, что написано, станет похожим на ложь, хоть бы и выхватить всякое слово из гущи действительности.
Бросив книгу на стол, Щепкин с шумом откинулся на спинку высокого стула, внимательно вслушиваясь в их разговор, видимо, заинтересовавший его.
Вздрогнув от неожиданности шлепка, произведённого этим броском, с невольным беспокойством оглянувшись на Щепкина и на книгу, крышка которой приподнялась и с лёгким стуком опустилась на место, он исподтишка успел взглянуть и на своего собеседника.
Припухлые губы Тургенева саркастически улыбнулись:
— Так и пишу-с, даю-с вам честное слово.
Он так весь и потух от неожиданной выходки. И стыдно и больно стало ему. С тоскливым чувством вины обругал он себя, что понапрасну затеял и эту ненужную встречу, и этот препустой разговор, и свой смешной в таком случае тон, и эти неуместные советы свои, как и что нужно писать.
Он бы хотел извиниться да и кончить на этом, однако какие же могли быть гут извинения? Ещё одна глупость вышла бы, пожалуй, приклеясь к другим.
Он смешался и поспешно искал, как бы выбраться из этого гадкого положения.
Слава Богу, Щепкин вновь потянул из кармана сигарочницу, и он вдруг строго спросил, решительно не понимая, с чего бы на ум взбрело такое:
— Михайло Семёныч, что за сигары у вас?
От растерянности, должно быть, или оттого, что был сердит на себя, тон вопроса вылетел какой-то стариковский, ворчливый, так что он обомлел и застыл, не зная, куда девать себя от стыда, тогда как Щепкин деликатно ответил:
— Семирублёвые, тяжелы, верно, с непривычки тебе.
Он изумлённо следил, как Щепкин неловко совал сигарочницу обратно в карман, не попадая в него, покраснев, и попросил, едва не заплакав при этом:
— Что вы, курите, курите!
Тургенев с добродушным спокойствием на лице продолжал:
— Если работа не доставляет мне удовольствия, я прекращаю её. Если повесть меня утомила, так непременно утомит и читателя. Уж лучше не портить её.
Он вздохнул с облегчением. Противоположное желание тотчас овладело им. Он не хотел уже писать стремительно, жарко. «Мёртвые души» в самом деле ужасно утомили его. Возможно, он слишком устал. Надо бы отложить тетради на время, передохнуть, чтобы приняться за труд с удовольствием, очень неглупый молодой человек, однако каким образом отдохнуть в холодной Москве? Что за веселье таскаться на бесконечные обеды и ужины, на аршинных стерлядей, на сотенную уху? Что за польза уму слышать один и тот же, на года растянувшийся спор: Европа Россию спасёт или Россия Европу, опять же, спасёт? Где рассеяться от своих томительных, иссушающих мыслей? От кого заразиться охотой труда, когда прилежания, истинной страсти к труду не слышно ни в ком?
Щепкин маялся, без цели и смысла оглядывая несвежие стены и потолок, тут и там покрытые пятнами сырости.
Он вдруг болезненно и капризно сказал:
— Да курите же, Михайло Семёныч, что это вы!
Щепкин, словно позабыв улыбнуться, настороженно поглядел на него и послушно запустил руку в карман сюртука, он же оглянулся растерянно на Тургенева, ощущая, что кругом виноват.
Помрачневший Тургенев заговорил, высоко пустив свой тонкий, как у женщины, голос:
— Да что вся наша искренность в нашем российском болоте! С любовью... э, что ж с любовью... «Бежин луг» писал я с восторгом, а из цензуры получил весь в крови: чернила, чернила, чернила! Конец изъяли совсем! И какой конец, чёрт возьми! Помчался я к цензору, объяснялся и каялся, большей частью, разумеется, каялся, а цензор мне этак любезно признался в ответ: «Вы, говорит, хотите, чтобы я не марал, да посудите-ка сами: я не вымараю и лишусь трёх тысяч в год, а вымараю — кому какая печаль? Были словечки — нету словечек, а дальше-то что? Миру от этого, уверяю вас, ничего, а мне семейство надо одеть, накормить. Бог с вами, как же мне не марать!» Вот-с... без конца и печатаю... А в конце-то вся суть-с, искренность, так сказать, вся-с.
Саркастическая улыбка всё ещё тлела в уязвлённой душе. Его подмывало спросить, что же это внутренняя свобода от собственных убеждений не помогает творцу небольшого рассказа от этих вздоров, да они оба были писатели, ведал и он это горькое чувство, которое взбухает в душе при одном виде красных чернил, зарезавших твои лучшие строки, как случилось несколько лет назад с капитаном Копейкиным, и ещё горше, грустнее стало ему.
Он попытался заговорить примирительно:
— Меня тоже не совсем пропускают в печать. Вот всего Копейкина переписывал заново. Что же делать? В общем-то, слава Богу ещё. И в цензуре, правда сказать, есть свой прок для нашего брата. Цензура, по крайней мере, приучает к терпению, развивает сноровку, учит отыскивать надлежащие слова, в котором и мысль-то своя и к которому красным-то цветом никак прикоснуться нельзя, ни с какой стороны. Ведь, таиться к чему, порой все мы пишем сплеча — вот цензура и учит нас премудрости змия.
Собственные слова его поразили, хоть не первый раз он высказывал их. Истинны были они, ни малейшего звука дурного не обнаруживал он в них, однако, выговаривая каждое слово, он вдруг угадал, что толковать о цензуре именно в эту минуту, именно с этим человеком совершенно нельзя, слова о внутренней свободе неожиданно оборотились к нему своей другой стороной, напоминая ему, что о свободе трактуют лишь там и тогда, где и когда торжествует неволя, а чем больше неволи, тем острее стесненье ранит чуткую душу поэта. Он испугался, что навек оттолкнул Тургенева своими словами о мудрости змия, глядел на него не мигая, ожидая неминуемого поношенья, расправы, так что каждое мгновенье безмолвия делало его ожиданье нестерпимым. С сокрушённым сердцем он твердил про себя, что промах его непростителен, что в конце концов молодой человек оскорбится, впрочем, и пусть, да сам-то он как же, угадав человека, не сумел соразмерить с этим знанием безотчётно вылетевших речей? Что в этот раз изменило ему? Нервы ли только? Или самая эта способность видеть этого человека насквозь? А тут ещё этот пристальный взгляд, который был неприличен и выдавал его с головой, а он никак не мог отвести от Тургенева пристальных глаз, что делал всегда, скрывая досаду, растерянность, оплошность или вину. Всё в нём до того напряглось, точно в этот миг решалась судьба. А тут ещё лицо Тургенева на мгновение сделалось льдистым, что-то как будто презрительно скользнуло в посеревших колючих глазах, а в курчавой бородке мефистофельски дрогнули губы, так что нельзя уже было не понимать, что стрела угодила в нестерпимое место, после такого рода меткой стрельбы пощады не ждут, и это он сам оттолкнул от себя человека, сам ещё одного врага из какой-то надобности нажил себе, но в тот же миг лицо Тургенева стало обыкновенным, спокойным, пропала куда-то презрительность, словно померещилась ему от испуга, лишь голос взметнулся, срываясь на первых словах:
— Я ещё могу допустить стих поэта: «Да, мы рабы, но рабы, которые негодуют вечно...»
Он хотел в гневе вскрикнуть: «Нет: я не раб! Это самая живая действительность сделала меня мудрым, как змий!» — однако Тургенев уже отвёл равнодушно глаза, точно оканчивал разговор, и он не мог не понять, что молодой философ не расслышит его, что бы он ни сказал, и заставил себя промолчать.
Тургенев тоже сидел с таким видом, словно ничего более не ждал, а ждал только случая встать и уйти, уйти навсегда, и такого рода молчанье уязвляло глубже, чем оскорбленье и брань.
Он вспыхнул, попросил, но не так безразлично и тихо, как хотелось бы ему:
— Что же вы, продолжайте, прошу вас.
Тургенев посмотрел испытующе, тень колебания прошла по лицу, однако победила деликатность или что-то ещё, и сделалось вдруг очевидно, что Тургенев продолжать не намерен, главным образом для того, чтобы не сказать лишнего и не сделать неприятности хозяину дома.