И лун медлительных поток...
И лун медлительных поток... читать книгу онлайн
«Неохватные кедры просторно раскинули тяжелые кроны, словно держат на себе задремавшую тяжесть времени…» В безбрежность тайги, в прошлое северного края погружаемся мы с первых страниц этой книги. Здесь все кажется первозданным — и природа, и борьба за существование, и любовь. «И на всю жизнь, на всю долгую жизнь в Мирона вошло и осталось пронзительное, неугасимое удивление перед женщиной, что горячим телом, обжигающим ртом защитила его, оборонила от смерти. Она обнимала его нежно и плотно, обнимала волной от головы до пят, она словно переливала себя в Мирона, переливала торжественно и истово…» Роман-сказание — так определили жанр книги ее авторы тюменский писатель Геннадий Сазонов и мансийская сказительница Анна Конькова. Прослеживая судьбы четырех поколений обитателей таежной мансийской деревушки, авторы показывают, как тесно связаны особенности мировосприятия и психологии героев с поэтичным миром народных преданий и поверий, где «причудливо, нерасторжимо сплетались вымысел и чудо, правда и волшебство». В центре произведения — история охотничьего рода Картиных с начала XIX века до последнего его десятилетия. Авторы хотели продолжить повествование, задумана была вторая книга романа, но кончина писателя Геннадия Сазонова (1934–1988) оборвала начатую работу. Однако переиздается роман (первое издание: Свердловск, 1982) в дополненном виде — появилась новая глава, уточнен ряд эпизодов. На переплете — фрагмент одной из картин художника Г. С. Райшева.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— То не она, то дурь ее сватает, — поджала губы Федора. — Акулину есть кому посватать, — чуть помедлила Федора, оглянула искоса Апрасинью. — Лавочник вдовый из Гарей антерес к ней поимел.
— Кривой-то? — заорала Манюня. — Да он плешивый, как моя задница. Налим мокрогубый! Ты вовсе сдурела, Федора. Кривоглазый…
— Лавка у него не кривая, — отрезала Федора. — Битком товаром набита… И бакалея, и галантерея… И амбары полны…
— Плешивец он, — тихо подсказала Лукерья. — Голова босая…
— Зато почет! — взмахнула птичьей лапкой Федора. — Всех мужиков в округе в кулаке держит…
— Кровосос! Мизгирь мохнорылый, — бухнула Манюня и налила себе вина. На ее лице выступили красные пятна, желтизной заполыхали глаза.
— Приданого просит вовсе мало, — гнет свое Федора. — Просит он за Акулину десять рублей золотом, да две шубы беличьих, да тулуп волчий, корову да коня. Ну и белье-одежду…
— Да пошто приданое псу одноглазому отдавать, когда по ихнему закону, — Манюня кивнула на Апрасинью, — с жениха выкуп возьмем! А тебе что с того, что у лавочника амбары полные. Тебе-то — навар?
— Верно, верно, — закивала головой Апрасинья, — какой выкуп назначишь. Думать будем… Может, сладим, — уже тише добавила она. — Да и мансийка она, Околь, не русская…
— Торговля это! Купля! — заломила руки Лукерья. — Девушку продавать в дикий урман? Кака така Околь мансийка — дикую гусю выкорми, домашней станет. Насквозь русская. Она исподнее белье носит…
— Здесь все дикие! — поднялась Апрасинья. — Здесь девка сама мужику выкуп приносит… А пошто? Чтобы сравняться с ним, одного росту стать, да? Пущай исподнее носит, то делу не помеха… только пошто девка сама выкуп несет?
— Ишь ты, десять рублей золотых, — взмахнула рукой Манюня. — Да я удавлюсь на осине да стану приходить по ночам к нему голая, а не дам! Не дам! — яростно замотала головой Манюня.
— Обещано мною было! — не сдается Федора. — Лавошник Матвей так считает — возьмет он в жены Акулину, а в ее комнате или в моей лавчонку с ходовым товаром откроет, и потекут к нам денежки и от пешего, и от конного люда. Думать надо! Головастый мужик, копейку не сорит…
— Нету… нет… и нету! — загрохотала лавкой Манюня. — Ты, сестрица старшая Федорушка, верно, забыла, что тройной мы ответ за нее держим. Лукерья! Ты согласна Акулину за лавошника кривого отдать?
— Не согласна! Плешивец… Жаден, что волос свой не хочет носить… — ответила Лукерья.
— А ты согласна за вогула отдать в урман? — пытает Манюня.
— Не согласная! — отвечает Лукерья.
— Так за кого отдавать-то? — потребовала Манюня.
— Не знаю! Ой не знаю… Ведь он ее в постелю свою опрокинет!
— Для того и в жены берут, дура! — рявкнула Манюня.
— Ну, а какой для антиресу твой выкуп? — равнодушно будто поинтересовалась Федора. — У нас девка непростая. Она грамоту знает, шить обучена, русской стряпне. Крещена вдобавок. Так какой твой крохоборный выкуп, шаманка?
— Говори сама! — только и смогла ответить Апрасинья. — У нас в Евре разной девке — разный толк.
— Ну какой? Отвечай! — потребовала Манюня. — Только не бреши. Мы цены знаем, — она стала деловой, какой-то очень резкой и опасной.
— Разный калым, — уклончиво протянула Апрасинья. — За какую там мелкую девку — пуд белок да что-нибудь из мехов. Кто конями берет да овцу-другую в придачу. Или пару собак хороших, или пай свой в реке отдаст девкину отцу. В моих землях — у сосьвинских манси — пушнину, котлы медные, чайники, табак дают, муку, сахар. Оленей дают, нарты, а то и чум готовый. Капкан дают, ружье. Ружье, однако, редко.
— Ну, баба! — рассердилась Манюня. — Пошто нам капканы, пошто собаки, котлы медные, — передразнила Манюня. — Ты дело говори — сколь пушнины дают?
— Пуд… два пуда белки! Пуд соболя — это больно хорошая девка, — ответила Апрасинья. — Редкая порода… Которая одна у отца-матери. Выгулянная…
— Так! — задумалась Манюня, зашевелила губами. — Ты, Федора, торг знаешь, сколь шкурка соболя стоит? Ладно, молчи, значит, пуд соболей? А сколько в пуде-то, а? За Акулю — два пуда!
— Два пуда?! Два пуда-то — три-четыре зимы бегать в урман надо. Нет, наверное, четыре зимы, — ответила Апрасинья. — Можно совсем издохнуть, а зверька не достать. Он — умный человек, соболь. Сам он в петлю, в сеть не лезет, однако. Помни это!
— Это, конечно, — согласилась Федора. — Сам бы лез, золотом не ценили. Но у вас его там видимо-невидимо, огульного зверья-то. Сказывали знающие люди, что соболь запросто бегает по деревьям, а когда мороз ярит, то падает прямо на землю. Только-то и трудов что ходи подбирай! Слыхивали…
— Плюнь тому в глаза, кто тебе такое сказал, — вскочила Апрасинья. — Не каждому охотнику соболь достается. Ладно, пошлю своих мужчин в лес. За две зимы добудут. Бери пуд соболей да пуд белки, — решительно заявила Апрасинья. — Сама в лес пойду и добуду.
Молчат сестры. Тихо стало у стола. Федора пошептала сухими узкими губами, переплела пальцы, выдернула нитку из платка.
— Вот, баба, как порешим — сговору будто бы не было, начало только разговору положили. Завтра… послезавтра похожу по толковым людям, по торговым. Ой… съездить надобно в Туринск да в Гари разузнать, сколь тот пуд в червонцах стоит. Сколь стоит, ежели в золото перевести, или в хлеб, или в товар какой? Не то обманешь, а остаток дней в горе провести мы не желаем! Задержись еще день да ночь, скажу! — так за сестер порешила Федора.
Два дня бегала Федора — узнавала, вынюхивала, выспрашивала. Два дня не пила вина Манюня. Два дня не садилась за шитье Лукерья. На третий день сказали-приговорили сурово и бесповоротно, словно приварили:
— Давай полтора пуда соболей за Акулину! — заявила Федора и обнажила клыки.
— Давай еще пуд белки, дюжину выдры или бобров да две дюжины волков или рысей! — пробасила Манюня и ударила кулаком по столу. — Каждый из нас на подарок шубу меховую — беличью!
— Шапку каждой кунью, рукавицы, хоть из горностая, — простонала Лукерья и оглянулась на темный угол, — хоть из колонка.
— Да три денежки золотых! — как ножом отрезала Федора. — И на том весь наш сказ!
Схватилась за голову, застонала Апрасинья.
Всю зиму не выходят из урманов ее сыновья. Исхудал у костров Мирон, почернел на зимних каленых ветрах. На тонком лице крупный с горбинкой нос. Истрепали его лесные тропы, глаза горят от жара — грудь он остудил. Кашлять по ночам начал, во сне непонятное говорит. И всякому из них стала сниться Околь, хотя, кроме Мирона, не видели ее наяву.
Мирону она явилась почему-то дорогой, но бессмысленной игрушкой, заводным фарфоровым болванчиком, заморским идолом, что он видел в лавке у пелымского купца — белолицая, розовощекая девка качала головой. «Китайка, — сообщил торгаш. — Из самих Китаев». Качает толстощекая китаянка головой, и звенит в ней, не прекращаясь, а где — не поймешь, в голове ли, в титьках ли, тоненький колокольчик — дзинь-дзинь, дзинь-линь. Зачем такая дорогая ломкая игрушка охотнику? Зачем бесполезная вещь в хозяйстве? Качает головой: дзинь-дзинь-линь. Ни тепло от нее, ни холодно, и качается тебе, как сосулька на весеннем ветру, только та сосулька хоть радует сердце, сулит она теплые ветры и оттепель. А эта… Является она еще во сне Мирону, как рысь, солнечного цвета, цвета горячего песка и просит, жалобно Околь просит: «Мирон… Мирон! Сними с меня черные пятнышки. Прожигают они меня насквозь». Мирон твердой рукой дотрагивается до пятнистой шкуры, а та, волнистая, шелковая, вдруг вспыхивает. Пламя бросается в лицо и выжигает Мирону глаза. В огненных радужных кругах, в языках чадящих костров просыпается Мирон. И почему-то, уже вроде бы проснувшись, он падает в тот костер, куда он опрокинул великого шамана Волчий Глаз. Крылья Черного Ворона нависали над лютыми и морозными глазами шамана, и, задыхаясь от злобы, тот рычал и надвигался на Мирона, растопырив не пальцы, а кривые когти. Задрожал крупно телом Мирон, волосы дыбом поднялись — страшно! Глаз страшен — не коготь.