Избранные письма. 1854-1891
Избранные письма. 1854-1891 читать книгу онлайн
К.Н. Леонтьев (1831–1891) — поэт-философ и более лирик, чем философ. Тщетно требовать от него бестрепетного объективизма. Все, что он создал ценного, теснейшим образом связано с тем, что было — в его личных чувствах, в его судьбе, как факт его действительной жизни. Этим жизнь Леонтьева и его письма и ценны нам. Публикуемые в данном издании письма и есть «авторское» повествование о жизни.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
112. Вс. С СОЛОВЬЕВУ. 18 июня 1879 г., Кудиново
(…) Я задыхаюсь под бременем прожитой мною жизни… Я сам виноват; идеал мой был несообразен ни с веком, ни со здоровьем моим, уже смолоду испорченным, ни, может быть, даже с моими нравственными силами (хотя в этом и сознаваться больно)… Это с одной стороны; а с другой — я думаю, что уже ничего больше серьезного и крупного не сделаю… Я пишу теперь повести для книг и тягощусь ими. Я все эти типы, характеры и т. п. ненавижу давно. Прошу Вас, обратите внимание на Хризо [403] и т. д. Там все характеры нарочно намечены чуть-чуть, слегка, как в старинных повестях, особенно французских, которых манера и миросозерцание мне нравится больше, чем слишком горельефный, раскрашенный густо и вместе с тем забрызганный грязью прием почти всех наших писателей. Вспомните хотя бы «В своем краю» [404], просмотрите, Вы не можете не согласиться, что там есть эти типы, эти характеры, которые лезут в глаза с бумаги и в реальной обрисовке которых, я не знаю, кто только у нас теперь не набил руку. У всех характеры живые и типы очень верны и ясны. Мне это еще в 60-х годах опротивело: опротивел даже сам Тургенев со своими «живыми людьми». Я стал искать теней, призраков и чувств… Я желал, чтобы повести мои были похожи на лучшие стихи Фета [405], на полевые цветы, собранные искусной рукой в изящно-бледный и скромно-пестрый букет, на кружева настоящие и на point-carre [406], фарфоровые белые сосуды с бледным и благородным рисунком… Я возмечтал быть примером, учителем, я хотел (вообразите!) открыть другим глаза…
Я вознесся в своем уединении до того, что мнил положить конец гоголевскому влиянию, которое я признаю во всех, исключая, пожалуй, Толстого, который, по крайней мере, давно уже борется против гоголевщины — остроумия, комизма и т. п. в самом содержании своем. Князь Болконский и граф Вронский явились только у него. А я считаю так, что молодой, красивый, храбрый, знатный и богатый воин (да, именно воин) это вечный и лучший идеал человека в земной жизни. Поэт и монах — вот только кто может равняться с воином. Но я мечтал в гордости моей, в моем уединенном самомнении, что я призван обновить и форму… Напомнить простые и краткие приемы, не грубо рельефные приемы «Капитанской дочки», «Наташи» Соллогуба, «Валерии» г-жи Крюднер, «Цербера» Гофмана [407]… Выбросить все разговоры, все эти хихиканья и т. п. Я ненавидел «В своем краю» за то, что этот роман похож на русский роман вообще, на Тургенева, например (а мысль его, конечно, не пустая, и все в нем правда). Вот каковы были мои мечты, мои цели, мои безгласные и надменные надежды в Турции…Я сжег там, отчасти от гордости, отчасти от тоски, 8—летний труд мои, который должен был обнять жизнь русского среднего и отчасти высшего общества за полвека, от 12-го года до первых 60-х годов. Эта эпопея задумана была почти так же, как романы Бальзака [408] и Эмиля Золя [409] — в связи… Написано было уже 3 романа сполна, а другие начаты. Всего должно было быть шесть или семь, и все большие [410]… И все я хотел непременно разом издать. Сколько русских лиц там было списано почти с натуры, лиц, мне известных, близких, оригинальных, сильных, разнообразных; собирал материалы, мать моя трудилась — писала для меня свои записки несколько лет… Я все не спешил печатать — я хотел, вообразите, всех и все сразить сразу… (…)
Потом, когда я жил в Константинополе в 72 и 73 году, я, не дождавшись совета и правого, хотя бы и строгого, суда от других, посоветовал себе сам уступить. Я сказал уже тогда в письме покойному Павлу Мих. Леонтьеву, что начну вещь более грубую, для денег; я выразился так, я помню: «Это будет товар более модный». Эта грубая вещь была «Одиссей». Я начал ее почти с презрением. Я пренебрегал прежде, например, характером, этнографией, ясным изображением быта, отвергал подробности и гнался за внутренней музыкой какой-то. Я хотел, чтобы повести мои были похожи на стихи. В «Одиссее» я разом (это Ваша правда, что разом) изверг все это — и типы, и этнографию, и выпуклость подробностей… Я переступил, быть может, за нужные пределы, утратил то чувство меры, о котором Вы говорите, и в то же время не насытился, не исчерпал себя, не истощил не только этого «океана» моих воспоминаний и проектов, но и одной эпирской жизни моей. «Одиссей» уступленная вещь, это продажа эстетической совести за деньги, которые стали нужнее после выхода в отставку (заметьте: по действительной болезни, а не от каприза). И вот эта продажность совести, эта уступка грубым вкусам доставила впервые мне некоторый успех… Удостоила меня хотя бы, например, Вашего внимания.
Насчет «Мертвого дома» и «Преступления и наказания» вполне согласен. Это в своем роде превосходно. (…)
Публикуется по автографу (ЦГИАЛ). Частично опубликовано в кн. Лит. нас. Т. 86. Ф. М. Достоевский. Новые материалы и исследования М, 1973. С. 484.
113. Н. Я. СОЛОВЬЕВУ. 20 июня 1879 г., Кудиново
Николай Яковлевич, простите, что долго молчал. Вы сами знаете, мало ли что бывает с людьми! Нынешний год здоровье лучше, зато забот гораздо больше. Едва успеваю писать и то все к сроку и к сроку. Я получил на днях Ваше письмо и отвечаю на него.
Насчет выражений моей благодарности скажу Вам: мало ли что! Что же из этого следует, что я Вам постарался сделать пользу? Добрых чувств в России много, твердых дел ужасно мало, и найти надежного и энергического друга не знаю как в других странах, а у нас очень трудно. Есть доброе сердце, преданность, искренность, нет энергии и твердости. И Вася и Евгений [411] способны любить друг друга, способны поделиться с ним деньгами, но попробуйте положиться на их память, на их труд, на их заботу. А таких, как они, в России больше, чем таких, как мы с Вами (я говорю не о способностях, а об надежности нашей в деле); как же Вы хотите, чтобы я не был тронут Вашими обо мне хлопотами и заботами? Это дороже денежной помощи, Вы сами знаете! Ну, довольно об этом.
Что сказать о себе? И жалуюсь, и не жалуюсь. Конечно, «египетские мяса» Кудинова вкуснее долговременной «Оптинской манны» (Вы не забыли Священной истории и ропота евреев в пустыне, когда им наскучила манна?). Агафья, Варя, Феничка, Андрей, Петр старик, Павел и т. д. — все это на месте. Все, слава Богу, верны себе, все при мне тотчас принимаются за работу. Наши вековые вязы над прудом, наши флигелечки, наши розы, липы, рощи — цело и неизменно. Но я немножко не тот; хуже в мирском отношении, лучше в оптинском смысле. Забитее, скучнее, букетов не делаю, розы напрасно цветут. Маши нет, как знаете, нет разделения труда: все на мне, начиная с кухни и кончая статьями в «Востоке». Больные, аренда, чистота двора и сада, почта, расходы, сроки процентов, болгарский вопрос, долги, долги, долги… Понимаете, что иногда чувствуешь? О том, что продолжать этот большой роман из русской жизни, который я было решил писать зимою думать невозможно. Невозможно углубиться и предаться той задумчивой и осмысленной лени, которая родит живые образы и наводит на неожиданные соображения. Я сегодня в первый раз почти по приезде сюда заметил, сидя после обеда один в своем флигеле, что деревья тихо шелестят и что мне это очень приятно. Что делать — воля Божия. Есть, впрочем, и хорошее: издание газеты «Восток» [412] дает мне в первый раз в жизни возможность говорить то, что я думаю о восточных делах. Прочтите «Наше болгаробесие» [413]. Затронул даже и самого Михаила Никифоровича Каткова. Но как? Прочтите. Пусть «Восток» продышит года два всего, и пусть я дышу — дело настоящее сделать можно. Это, конечно, хорошо; еще хорошо, что Людмила у меня все-таки бывает часто. Что бы я делал без ее дружбы? (…)