Гроза двенадцатого года (сборник)
Гроза двенадцатого года (сборник) читать книгу онлайн
Очередной том библиотеки, посвященный Отечественной войне 1812 года, включает в себя роман «российского Вальтера Скотта» Д. Л. Мордовцева «Двенадцатый год» (в советское время издается впервые), а также воспоминания современников и уникальные исторические документы, отражающие сложные перипетии дипломатической борьбы эпохи наполеоновских войн.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Что вы, Анна Григорьевна! Помилуйте!
— Я не шучу…
— Кто же она? Из могилы вышла?
— Это княгиня Дашкова, бывший президент академии наук, друг Вольтера, Екатерины…
— А! так вот она! Боже! Что делает время с великими людьми! — сказал Мерзляков с неподдельной грустью. — О, жестокое время! И это — красавица Дашкова!
К старушке быстро подошел граф Ростопчин и почтительно поцеловал дрожащую, сухую руку.
— Имею честь целовать руку, которая… — начал он было.
— Которая только дрожит, — прошамкала старушка с какою-то горькою усмешкою.
— Нет, которая, ваше сиятельство, заставляла усиленно биться старое сердце такого великого поклонника вашего, как фернейский пустынник.
— О, вы, точно этот льстец, говорите, граф… Да и он, Вольтер, давно уж умер… никому уж больше не льстит…
И старушка закашлялась так беспомощно, что у Хо-мутовой, которая приветствовала ее, навернулись слезы.
— Здравствуй, милая Анета… ты все хорошеешь, — обратилась к ней старушка.
— Благодарю вас, княгиня, — сказала девушка застенчиво.
— Благодари, мой друг, природу и молодость. Потом, оглядев ее с головы до ног, старушка как-то
безнадежно, бессильно махнула рукой.
— Не переживай, мой друг, своей красоты, как мы пережили свою славу, — сказала она с горечью.
— О, нет, нет, княгиня! Вы не пережили вашей славы! — горячо заговорила девушка. — Ваша слава так ярка…
— Да, может быть, — в прошлом веке… Теперь нас забыли, совсем забыли, — говорила старушка, поникнув головой. — Тогда на устах всей Европы были другие имена — Вольтер, Руссо, Екатерина Великая, Фридрих Великий, Потемкин, Суворов и… жалкая ныне старушка княгиня Дашкова. А теперь у всех на устах один Наполеон…
— Да Сила Богатырев, ваше сиятельство, — подсказал Козлов, тоже прикладываясь к историческим мощам.
— А это ты, повеса, верно сказал: Наполеон и… Сила Богатырев.
И историческая женщина опять беспомощно закашлялась, выставляя то тому, то другому свою сухую, дрожащую руку для прикладыванъя.
— Но мы надеемся, ваше сиятельство, в скором времени насладиться чтением ваших личных признаний и воспоминаний из вашей славной и богатой событиями жизни, — заискивающе сказал Хомутов.
— Нет, не надейтесь, любезный генерал, — резко отрезала старушка.
— Почему же так, княгиня?
— А потому, что я сама не буду читать их в печати — в гробу не читают.
— А разве вы намерены, подобно Руссо, познакомить нас с вашею прекрасною душою только после вашей смерти?
— А хоть бы и так.
— О, так я желаю никогда лучше не читать ваших признаний…
— Любезно, любезно, граф… хоть бы и не Силе Богатыреву…
И старушка разом впала в забытье.
А подвижная фигура Козлова уже вертелась среди молодежи, рассыпая на все стороны остроты и вызывая дружный, хотя прилично сдержанный смех.
— Вы замечаете у старой мумии прошлого века румянец на исторических ланитах? — говорил он, показывая на княгиню Дашкову, голова которой тряслась от волнения.
— Да, это старческий румянец, — отвечала Хому-това.
— Нет, кузина, это не румянец, а кровь.
— Как кровь? Что вы говорите глупости?
— Не глупости, милая кузина, а кровь, — и притом кровь свиная, кровь невинных свиней…
— Перестаньте же говорить вздор!
— Не вздор, кузина, а историческую правду. Если б здесь был Карамзин, он бы подтвердил мои слова архивными актами… Да что нам далеко ходить! У меня архивные акты в кармане.
И он вынул из кармана записную книжку.
— Вот документ… я привез его из Петербурга. Он ходит там по рукам.
— Что это? — спросил Мерзляков, как ученый, интересующийся всем писаным и печатным.
— А вот что, почтеннейший Алексей Федорович. Это извлечение из „дела“ софийского нижнего земского суда „о зарублении на даче ее сиятельства, двора ее императорского величества штатс-дамы, академии наук директора, императорской российской академии президента и кавалера, княгини Екатерины Романовны Дашковой, принадлежавших его высокопревосходительству, ее императорского величества обер-щенку, сенатору, действительному камергеру и кавалеру Александру Александровичу Нарышкину голландских борова и свиньи…“
— Помилуйте! это вы сочинили, — смеялся Мерзляков.
— Нет, честное слово, не сочинил. Эту выписку сделали в Петербурге из управы благочиния, — оправдывался Козлов.
— Когда же это было? — спросила Хомутова.
— Да когда, кузина, вы еще не родились — в 1788 году.
— О, тогда мне было уже четыре года…
— Не может быть — вам нет двадцати лет! — воскликнул было Мерзляков и опять смешался, покраснел.
— Ну, чем же дело кончилось? — спросила Хомутова, с грустью взглянув на старушку, о которой шла речь.
— Вот чем-с, кузина, — извольте прислушать. „Из онаго дела явствует, — продолжал читать Козлов: — ее сиятельство княгиня Екатерина Романовна Дашкова зашедших на дачу ее, принадлежавших его высокопревосходительству Александру Александровичу Нарышкину двух свиней, усмотренных яко б на потраве, приказала людям своим загнать в конюшню, убить, которые и убиты были топорами; и за те убитые свиньи взыскать с ее сиятельства княгини Екатерины Романовны Дашковой против учиненной оценки 80 рублей и по взыскании отдать его высокопревосходительства Александра Нарышкина поверенному служителю с роспис-кою. А что принадлежит до показаний садовников, якоб означенными свиньями на даче ее сиятельства потравлены посаженные в шести горшках разные цветы, стоющие шести рублей, то сия потрава не только в то время чрез посторонних людей не засвидетельствована, но и когда был для следствия на месте господин земский исправник Панаев, и по свидетельству его в саду и в ранжереях никакой потравы не оказалось. По отзыву ж ее сиятельства, учиненному господину исправнику, в бою свиней незнанием закона, и что впредь зашедших коров и свиней також убить прикажет и отошлет в гошпиталь, то в предупреждение и отвращение такового предприятого законам противного намерения, выписам приличные узаконения, благопристойным образом объявить ее сиятельству, дабы впредь в подобных случаях от управления собою изволила воздержаться и незнанием закона не отзывалась, в чем ее сиятельство обязать подпискою“.
— Ах, бедная! Это все, конечно, Нарышкин, устроил по злобе, — сказала Аннет, с жалостью глядя на старушку, которая, видимо, дремала.
— Да, ее многие не любили при дворе за ее гордость, а многие просто завидовали, — пояснил Мерзляков.
— Не любила ее сама императрица: ей было неприятно, что в Европе говорили о Дашковой.
— Ну, мои дамы и мои господа! — французская речь изгнана ведь Силой Богатыревым — итак, мои дамы и господа, вы пустились в скучную материю — в историю и политику, — остановил Мерзлякова и свою кузину вечно веселый и болтливый Козлов. — А мы лучше о свиньях — доведем о них речь до конца. Вы, кузина, восстали и вознегодовали на меня, когда я сказал, что у сей великой женщины, ныне старой карги — свиная кровь вместо румянца…
— И опять негодую! — шутя сказала девушка.
— Ну, так вы необразованная женщина: вы не признаете истории…
— Только не такой, как ваша.
— А моя — это и есть настоящая история.
— Это правда, Анна Григорьевна: анекдот о свиной крови на щеках княгини Дашковой напечатан одним французом, — сказал Мерзляков серьезно. — Он говорит, что Нарышкин, после истории с его свиньями, увидав княгиню во дворце, громко сказал, обращаясь к другим придворным: „Смотрите! У нее на щеках кровь моих свиней…“
— Это ужасно! бедная княгиня! Вот человеческая слава и величие!..
Мерзляков с глубокой любовью взглянул на девушку. Он все больше и больше убеждался, что под светским лоском, под этим блестящим наростом, который он теперь глубоко ненавидел своею кроткою душою, что под непроницаемым лифом великосветской барышни теплится светоч любви и нежности, и это приносило ему еще большие страдания. Ненавидя этот лоск, эту блесяящую кору, он в глубине души плакал, зачем он лишен этой ненавистной коры, зачем воспитание дало ему внешность я иглы дикообраза-семинариста, а не дало той пустоты, той противной бойкости, которая делала Козлова и ловким, пусто-остроумным, и, по-видимому, глупо, мелко, но находчивым, приятным, а его, ученого, серьезного, глубоко, мучительно глубоко чувствующего, оставляли в тени, незамеченным, бесцветным, как будто и чувствовать не умеющим… Не ловок, не ловок и не ловок!.. А! хоть бы черт побрал эту ученость, эти знания, эту солидность!.. Пустоты, легкости больше!