Ливонская война
Ливонская война читать книгу онлайн
Новая книга серии «Великие войны» посвящена одной из самых драматических войн в истории России — Ливонской войне, продолжавшейся около 25 лет в период царствования Ивана Грозного. Основу книги составляет роман «Лета 7071» В. Полуйко, в котором с большой достоверностью отображены важные события середины XVI века — борьба России за выход к Балтийскому морю, упрочение централизованной государственной власти и превращение Великого московского княжества в сильную европейскую державу.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— На чём же вы стоите? На чём?! — усмехнулся Иван и покачал рукой, как будто взвешивал в ней что-то малое, ничтожное. — На чём стоишь ты, Шеремет? Одной ногой ты стоишь в могиле, а другой?..
— Я стою на том, государь… — Шереметев начал было говорить сидя, но вдруг поднялся — не от страха, вспомнив гневный покрик царя, обращённый к нему на пиру, — намеренно встал, показывая, что добровольно отказывается от дарованной ему милости — говорить с царём сидя, — что пришла к нам с твоим воцарением горесть горькая… Стал ты ковати злая [267] на всех на нас, к ярости стал удобь подвижен. Кто на чём постоит на своём — на малом вовсе, понеже в каждом своё мнение живёт, и вот уже на того опала, и гонение, и нелюбье твоё, и злоба. И сколько мы потерпели от тебя самого и от любимцев твоих! Ты и сам потерпел от них немало…
— В том я сам себе укор! — бросил мрачно Иван. — Во всём ты — сам! И прав ты — во всём! Нас обличаешь святым писанием, а сам позабыл, что написано: от высокомерия происходит раздор, а у советующихся — мудрость.
— Мудрость — у мудрых, а у советующихся, коль они глупы и злонамеренны, всё едино раздор. А вы глупы, чванливы и злонамеренны.
— Однако ж призвал ты нас на совет, — каверзно ввернул Шевырев. — Призвал и до конца в том убедился.
— Ты убедился токмо в том, что мы сегодня не с тобой, — рассудительно, со степенной прямотой выговорил Куракин. — Но так ли ты прав, чтоб всем быть с тобой?! Ты не апостол, не пророк, ты человек, и как человек ты можешь быть неправ.
— Как человек могу, но как государь — нет! Как государь я прав, и сердцем, и духом, и помыслами… Чую, чую я голос!.. Как будто свыше исходит он! Тот голос вещает мне, что избрал я достойные стези и дело моё правое.
— Пошто же правое дело ты восставляешь неправой рукой? — всё так же степенно, не повышая голоса и будто не с укором, будто с удивлением, спросил Куракин. — Пошто не добродетелью, но злом доказуешь свою правоту?
— Сердце твоё далеко отстоит от людей, — почти перебивая Куракина, сказал Кашин, — и не силою духа, не силою разума тщишься ты влечь за собой, но насилием, гнетом…
— Тщишься с усердием на свет и на истину наставлять, — выкрикнул с поспешностью Немой, не давая Ивану ответить, — да токмо от тех твоих наставлений скоро вовсе света невзвидеть!
Челяднин, беззвучный, недвижный и будто совсем безучастный ко всему, что происходило в палате, ни разу за всё время боярской перепалки с царём не поднявший своих приспущенных, тяжёлых старческих век, отчего казался не только безучастным, но и дремлющим, вдруг медленно повёл головой, вскинул веки, его притупленный, несколько скрадывающийся задумчивостью взгляд как бы невольно направился в ту сторону, где сидели Немой и Кашин, и на мгновение задержался на них. Стремительной, блеснувшей и тут же погасшей вспышкой отразилось в его глазах какое-то встрепенувшееся в нём чувство — или мысль, или воспоминание… Да, послышалось Челяднину — не в дерзком выкрике Немого, нет, в хладнокровной укоризне Кашина послышалось Челяднину что-то знакомое, уже где-то слышанное ранее, уже кем-то говорившееся — почти такими же словами и о том же, с такой же точно прочувствованностью и правомочностью на суд и приговор, за которой стояло гораздо больше, чем укор, и больше, чем предвзятость, — за которой стояли вполне определённые убеждения, образ мыслей, вера, зиждущаяся не только на острых, громадных, беспорядочных глыбах злобы и неприязни, но и на тщательно отёсанных и плотно пригнанных друг к другу камнях, положенных в её основание бесстрастным разумом.
Почти сразу же и вспомнил Челяднин: Курбский, князь Курбский говорил ему в Дерпте те же слова, которые сейчас сказал царю Кашин. «Пошто не силой ума и величием духа влечёт он за собой людей, а гнетом, насилием?» — говорил ему Курбский. И ещё: «Великое и злое купно не живут!»
Вспомнил Челяднин и свои собственные слова, сказанные Курбскому в ответ, вспомнил и перевёл взгляд на Ивана… Сказал он тогда Курбскому, что, быть может, великое беспомощно без зла… Не за царя говорил, но и за царя, а теперь хотел знать, что ответит на это сам царь?
Но Ивану не давали ответить… Он всё ещё стоял в дальнем углу палаты, у самой стены, словно припёртый к ней столь решительным натиском бояр, и был явно растерян. Не ожидал он такого, тем более сейчас — после Полоцка, когда, казалось, бояре должны были вовсе поджать хвосты, принишкнуть и не перечить ему более ни в чём. Он вернулся с победой, с такой победой, от которой перехватило дух у польского короля, не говоря уж о литовских панах, и был уверен, что его собственным панам и подавно станет нечем дышать.
Нет, не думал он и не ждал, что бояре возблагоговеют перед ним, не думал и не ждал, что они смирятся и откажутся от противления, но и такого дерзкого, открытого, откровенного протеста, на который они не отваживались даже в поры своего могущества, он тоже не ожидал — и растерялся, и даже испугался. Его мнительность и взрывное, безудержное воображение могли зародить в нём самые невероятные мысли: он мог думать сейчас даже о том, что с минуты на минуту в палату ворвутся боярские наймиты, и схватят его, и бросят в темницу или хуже того — убьют. Недаром он с какой-то мрачной беспомощностью, даже затравленностью, жался в угол и с ожесточённым отчаяньем поглядывал на дверь, около которой стояли дьяки, не смевшие садиться не только в присутствии царя, но даже и в присутствии бояр. Может быть, они, дьяки, загораживавшие собой дверь, и помогли ему преодолеть свой страх: всё-таки не совсем одиноким чувствовал он себя в эти минуты среди бояр, были и его люди, и это ободряло его.
— Где Воротынские, и Михайла-князь, и брат его Александр? Где Шаховский-князь? Где Куракины? Где Ростовские? — выговаривали Ивану попеременно то Шевырев, то Немой, то Куракин.
Иван молчал, вжался в угол, как затравленный волк, и молчал. Его молчание воодушевляло обличителей, подстёгивало их, они смелели, смелели до наглости, в которой уже не было ни правоты, ни истины.
— Что тебе сделали братья мои? — выпинался негодующе Куракин. — Крест бездумно целовать не похотели?! Нешто опалят за такое, когда человек разума своего спросился — перед кем я крест целую? Пред государем ли иль перед теми, кто его на руках держит? Ты при смерти лежал, а Димитрия-царевича Захарьины, — ненавистно ткнул рукой в сторону Никиты Романовича Куракин, — на руках держали! Они бы — Захарьины!! — и стали нами владеть, как иные в твоё малолетство владели.
— Нет… — резким шёпотом, как бы поперхнувшись, сказал Иван и громче и твёрже дважды повторил: — Нет! Нет! Они, братья твои, вкупе с Ростовскими, да Катыревыми, да иными Володимера на царство хотели.
— Не Володимера они хотели — Захарьиных не хотели над собой!
— Нет! — вновь вырвался из Ивана резкий шёпот, тряхнувший его, как дрожь. — Володимера они хотела и иных подбивали… С княгиней Ефросиньей ссылались, деньги от неё получали, чтобы теми деньгами души за Володимера перекупать. Я всё знаю, всё!.. — болезненно, выстраданно приговорил Иван, ставший в этот миг похожим на блаженного, и тут же добавил, оправдываясь — не перед боярами, перед самим собой: — То ваша совесть прокажённая, ваша — не моя! Я никого из них живота не лишил, лишь с глаз своих прочь отослал. И в том моя слабость и доброта напрасная. У другого б государя они на цепи сидели, в рогатках [268]. По улицам их возили б в клетовищах, как диких зверей. А у меня они на моих государских хлебах почивают, в доброте и исправе, лише глаз моих не видят. Нет вашей крови на мне, нет! — вдруг злобно выкрикнул он, пришедший наконец в себя после недолгой растерянности. Его громадные чёрные руки с опавшими с них длинными рукавами кафтана взметнулись, как будто щупальца — сильные, страшные щупальца, готовые в любой миг впиться в избранную жертву. Он выступил из угла — на шаг, и вновь остановился, словно боялся лишиться своей надёжнейшей защиты — стен, смыкавшихся за его спиной.