Ливонская война
Ливонская война читать книгу онлайн
Новая книга серии «Великие войны» посвящена одной из самых драматических войн в истории России — Ливонской войне, продолжавшейся около 25 лет в период царствования Ивана Грозного. Основу книги составляет роман «Лета 7071» В. Полуйко, в котором с большой достоверностью отображены важные события середины XVI века — борьба России за выход к Балтийскому морю, упрочение централизованной государственной власти и превращение Великого московского княжества в сильную европейскую державу.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Тягостные мгновения переживала палата… На глазах у всех вот-вот должно было совершиться что-то страшное, и никто не мог помешать этому, никто не мог отвратить этого: каждый встыл в своё место, замер от двойного ужаса — ужасало ожидаемое, но заставить себя вступиться, не дать свершиться ожидаемому — было ещё ужасней. Прекратили свою игру скоморохи и застыли посреди палаты, как привидения. Даже Левкий не выдержал — торопливо, охранительно перекрестил себя вслед за епископом Варлаамом, который старательно положил на себя крестное знамение, словно открещивался от всего, чему невольно становился свидетелем.
Только один Мстиславский оставался внешне невозмутимым и спокойным, но это-то сейчас сильней всего и выдавало в нём отчаянную смуту его души. Рушились все его тайные надежды, которые он связывал с Репниным…
Иван, прокравшись вслед за Репниным почти до самых дверей, вдруг зорко обернулся в ту сторону, где лежала растоптанная боярином маска, словно хотел окончательно убедиться, что всё случившееся случилось на самом деле, а не пригрезилось ему. Обернувшись, он приостановился — в безжизненной тишине палаты стало отчётливо слышно его частое, злобное сопение.
Вероятно, и Репнин услышал за своей спиной это зловещее сопение, потому что тоже замедлил шаг, должно быть, давая понять Ивану, что не боится его и не стремится убраться поскорей за дверь. Он как будто давал Ивану возможность настичь его, но Иван не поспешил, не остановил его, не преградил ему путь — он дал ему уйти и сделал это, вероятно, потому, что до последнего мгновения, до того самого мгновения, когда Репнин плотно затворил за собой дверь, верил, что тот остановится сам, и падёт перед ним на колени, задушив в себе свою негодующую гордыню, и станет просить прощения, милости…
Он всё равно не простил бы его, но он хотел, чтобы Репнин дрогнул, сломился, хотел увидеть его страх — и показать этот страх другим, хотел услышать его раскаянья и мольбы — и чтобы их услышали другие, хотел, чтобы Репнин предал свою душу и так же растоптал её, как растоптал он потешную маску, и, будучи правым, отрёкся бы от своей правоты во имя спокоя и безопасности. Но ничего этого не дождался Иван: страх не одолел души Репнина, он решительно вышел из палаты и старательно притворил за собой дверь.
Иван подошёл к двери почти вплотную, свирепо, ненавистно вперился в неё… Руки невольно сплелись на груди, как будто спрятались от того, что было у него за спиной. А за спиной — тишина… Знал Иван — злорадная, торжествующая тишина. И не было сил обернуться и оборвать эту тишину — бранью ли, криком ли, смехом… И нужно было оборачиваться, чтоб не длить дольше эту становившуюся уже невыносимой для него тишину.
И он обернулся… Спокойная улыбка чуть тлела на его лице, как будто бы он не удерживал её изо всех сил на своём лице, а изо всех сил старался избавиться от неё. И вновь перекрестился Варлаам — теперь уже с ужасом…
Скоморох, изображавший козу, снял маску, осторожно приблизился к Ивану. Это был Малюта.
— Убей его, — не сказал, а прошевелил губами Иван.
Малюта улыбнулся, шморгнул носом, как будто сглатывал подступившие слёзы, хотел что-то сказать Ивану — должно быть, ласковое, потому что лицо его стало похожим на морду собаки, собравшейся лизнуть своего хозяина, — но не посмел: в глазах Ивана, в упор глядевших на него из глубоких расщелин глазниц, таилось такое, чего Малюта ещё не научился понимать, и он только облегчённо привздохнул, освобождаясь от какой-то внутренней напряжённости, а может, и скорее всего, от мучительного чувства неотмщённости, взметнувшегося в нём, когда Репнин ступил за дверь, и, раскрепощённый, радостный, полный зловещего торжества, благоговейно отпятившись за спину Ивана, вышмыгнул из палаты.
— Продолжим веселие, — сказал отчуждённо Иван, и лицо его на миг стало снова хищным и злым, но он тут же вернул на него улыбку, твёрдо, степенной, разученной походкой прошёл через палату к помосту, поднялся на него, подошёл к трону… Увидев на нём спящего Юрия, он вновь чуть не упустил со своего лица улыбку: блаженные выходки брата переходили уже все границы. Юрий и раньше частенько устраивал подобные штучки — любил он, как малое дитя, поваляться на царской постели, покататься в царских санях, посидеть в царском седле на белом иноходце… И Иван позволял ему — из-за снисходительности к его блаженству, позволял и большее, но только не на людях, не на глазах у всех, как сейчас… Да и трон — это не постель, не сани, не седло! Жди теперь злорадных пересудов! Скажут изощрённые: приспал, дескать, Юрий грозу-то Иванову!
Иван склонился над Юрием (ну что с ним поделаешь: посапывает, как телёнок у вымени!), умилённо погладил его по щеке — ласково, осторожно, чтоб не напугать, постоял, подумал, повелел слугам отнести брата в дворцовые покои. Слуги бережно, как грудного младенца, взяли князя на руки, унесли из палаты.
Иван сел на трон — и тотчас, осторожно, почти без шума, села палата.
— Вина! — стукнул по столу чашей Иван. За его спиной уже стоял Федька Басманов.
Скоморохам было велело играть… Опять загремел бубен, понеслась по палате залихватская россвисть сопелей — такая буйная и вихревая, что даже пламя свечей заколыхалось в паникадилах. Зазвенели гусли, вступили гудцы, покатилась, рассыпалась бисером рясная дробь бубенцом. Завертелись юлой плясуны, пошли колесом перед царским столом: голова — ноги, голова — ноги! Заходили, запрыгали на руках, да так ловко, так сноровно, будто отродясь не ступали на землю ногами.
Вожаки медведей стали заставлять своих четвероногих учеников показывать царю разные скабрёзные потешки.
— Ну-ка, Михалыч, и ты, Марфаня, покажьте, как мужик с бабой в бане моются!
Иван похлёбывал вино, довольно, смешливо морщился…
— А теперь покажьте, как король ляцкой у нашего государя мира просит!
Польщённый Иван послал медвежатникам по серебряной чарке, сказал как приказал:
— Кабы им ещё обучиться боярской спеси да в кафтан их с аламой обрядить, да в сани с тройкой — и по Москве!.. Всему миру потеха была бы!
— Дык чего, государь, обучим… Мишка — зверь смышлёный! Изобразит кого хошь, как две капли воды!
— Да вот погляди, государь, — осмелел другой медвежатник, — покажет Михалыч, как болярин на государеву службу идёт и како с сирого брата шкуру дерёт!
Медведь не его приказу раскоряченно потоптался на месте, ступнул один шаг, снова стал топтаться, почёсывая когтистой лапой свой зад…
Иван от смеха запрокинулся к спинке трона… Угодливо и злорадно осклабился за его спиной Федька Басманов, прихихикивал постненько Левкий — приличествующе своему сану, хохотал Темрюк, стараясь не отстать от царя, пополз смешок и по палате: дьяки, ублажаясь, разверзли свои глотки, нагло, глумливо — в пику боярам да в угоду царю, да и медведь больно уж потешен был!
За столом у окольничих тоже поднялся смех — и рьяней всех выворачивал глотку Вяземский, да и Ловчиков с Зайцевым тоже не отставали. Головин смотрел с ненавистью в их раззявленные рты и думал с безрадостной мстительностью о боярах, сидевших в понуром молчании: «Так вам и надо, трусливые жабы! Дождётесь, поскачут ещё по Москве и тройки с лохматыми седоками… В ваших терликах да кафтанах с аламою! Будет над вами вот так же вся чернь московская пузо драть! И поделом, поделом вам, лисы бесхвостые!»
А медведь тем временем, по тайному знаку своего вожака, бросил корячиться и топтаться да поскрёбывать свой лохматый зад и, залапив своего наустителя, взялся драть на нём одёжину. До исподнего ободрал, а не унимается, дерёт дальше… Вожак незаметно поддаётся ему, пособляет, а в палате уже ни смешка: хитёр скоморох, метил в бояр, а улучил сразу во всех!
Иван насупился, но скоморохов не остановил — те продолжали плясать, кувыркаться, ходить на руках, дразнить медведей, а он сидел, зоркий, внимательный, чуткий, как будто высматривал что-то или ждал чего… Во всём его облике, в его напряжённости, в чуткости была та скипевшаяся в тяжёлый ком злоба, которая, подобно тяжёлой льдине, таящей большую свою часть под водой, глубоко осела в его душе, осела под своей тяжестью и перестала быть страшной и опасной, ибо была так тяжела, что не могла выметнуться из его души. В такие минуты, переполненный злобой и ненавистью, отягощённый ими, придавленный, он, как корабль, севший на мель, становился беспомощным… Он мог в такие минуты обличать, проклинать, унижать, издеваться со всей беспощадностью своего изощрённого, кощунственного ума, он мог, одержимый недужной страстью своей природы, наплевать в любую душу, даже в свою собственную, он мог говорить часами, без передышки, изливая свою злобу и ненависть на всё и на всех, но это были лишь приступы страсти и боль его надсаженной души, а разума не было в этом. Самым же хищным, самым жестоким и самым страшным из всего, что было в нём, был его разум! И когда заговаривал его разум, тогда любое его слово и даже взгляд, даже вздох, даже смех и веселье таили в себе беду.