Да будет страшный мой рассказ
всем тем придуркам посвящен,
которым пара женских глаз
дороже, чем покой и сон,
чем даже денег миллион.
В весёлой воровской стране,
где власти разложились в лоск,
а население в говне
содержит тело, душу, мозг,
жил хмырь по прозвищу Гендос.
Хосе-Гендосио его
попы в крещенье нарекли.
Страшней не знал я никого
среди уродов той земли.
Ай люли-люли, гей-люли.
Но женщины с ума сошли
от чар немыслимых Хосе
и словно розочки цвели,
когда он ехал по шоссе.
Гендосу уступали все.
Умом, деньгами и елдой
не выделялся наш Гендос,
но нежной тонкою едой
валил он дамочек с колёс
и, сытеньких, в постельку нёс.
Ведь нынче что за мужики?
Тот занят, этот раздолбай,
готовить всё им не с руки,
им всё готовое давай
и от TV не отрывай!
А вот Гендосио-Хосе
и нашинкует, и потрёт,
и к самой гнусной колбасе
такую специю найдёт,
что та становится, как мёд.
Он накормил немало дам,
и всех к себе расположил,
благодаря своим трудам
поклонниц много он нажил
и всех в постельку уложил.
Но с красотулечкой одной
не мог он справиться никак,
он приправлял паштет слюной,
пихал в жаркое тёртый мак -
и съехал у него чердак.
И вдруг красотка не пришла -
а он тушил индейский гриб -
и весть весь город потрясла:
Хосе-Гендосио погиб!
Хосе-Гендосио погиб!
Объелся в злобе он грибов
и стал неистово трястись,
и распроклятая любовь
подкинула беднягу ввысь,
а после об землю - хлобысь!
Несут Гендоса моряки,
за ними женщины идут,
в руках детишки и венки,
а над покойным саван вздут,
как будто кол вбивали тут.
Вот так погиб во цвете лет
Хосе, неистовый Гендос,
сожрав двойной грибной обед,
подох, как чмошник, как обсос.
А с дамой что-с? А ничего-с!
Я был плохим кавалеристом,
но поступил в уланский полк.
В полку, в местечке неказистом,
я озверел совсем, как волк.
Когда б не дочь телеграфиста,
Я 6 вовсе тронулся умом.
Хоть малым слыл я не речистым,
начать роман решил письмом.
А чтобы скудный свой умишко
не обнаружить перед ней,
я натолкал стихов в письмишко:
там Пушкин был, и Фет, и Мей.
Я ей про чудное мгновенье,
конечно же, упомянул
и прочие стихотворенья
российских авторов ввернул.
Хвала тебе, студент Хиронов,
меня ты славно подковал!
Премногих стоят миллионов
стихи, что ты в меня вбивал.
Как хорошо, что в обученье
к тебе попал я с юных лет!
Когда б не к лошадям влеченье,
я тоже вышел бы поэт.
А дочь телеграфиста, Ганна,
смотрю, уже того, бледна,
все дни проводит у окна,
в надежде угадать улана.
И вот однажды я прокрался
под вечер к Ганне в темный сад,
и предо мной нарисовался
её задумчивый фасад.
"О донна Анна, донна Анна! -
запричитал тихонько я, -
сколь жизнь тобою осиянна,
сколь участь счастлива моя!"
Смотрю: она заворожённо
идет на голос мой в кусты.
Шепчу: "О Анна, белла донна!"
она в ответ: "Коханый, ты!"
Помимо яблони да груши
луна свидетелем была,
как наши пламенные души
друг другу отдали тела.
Да соловей бельканто дивным
союз наш пылкий освятил.
И наслажденьем непрерывным
тот май для нас с Анютой был.
Июнь был тоже наслажденьем,
июль был сказкой без забот,
был август дивным сновиденьем...
Сентябрь принес нежданный плод.
Плоды на ветках заалели,
налился силищей арбуз,
и у моей мадемуазели
под грудью навернулся груз.
Внушив нашкодившей мерзавке,
чтоб до поры сокрыла грех,
я подал рапорт об отставке
и скрылся в Питер ото всех.
А года через два на Невском
мне повстречался ротмистр Шпак,
назвал меня жидом еврейским
и потащил меня в кабак,
и там поведал, как Гануся
позор таила, сколь могла,
да наступила вдруг на гуся
и прямо в луже родила.
Мальчонку окрестили Павел,
он сросся пузом с головой,
но Витке, медик полковой,
каприз натуры вмиг исправил.
Мы выпили за здравье сына,
и за Ганусю, и за полк.
Тут заиграли два румына
свой флуераш. И Шпак умолк.
И в это самое мгновенье
меня постигло озаренье:
то Пушкин, Надсон, Мей и Фет -
они виновники паденья
всех жертв моих во цвете лет.
Моими пылкими устами
они сбивали дев с пути,
моими цепкими перстами
сжимали перси их в горсти,
не устыдясь себя вести
разнузданнейшими хлюстами...
Пока пиликали румыны,
себе простил я все грехи.
Весьма полезны для мужчины
российских авторов стихи.