Небритый, смеющийся, бледный,
в чистом пиджаке,
без галстука, с маленькой, медной
запонкой на кадыке;
он ждет; и всё зримое в мире
только — высокий забор,
жестянка в траве и четыре
дула, смотрящих в упор.
Так ждал он, смеясь и мигая,
на именинах не раз,
чтоб магний блеснул, озаряя
белые лица без глаз.
Всё. Молния боли железной…
Неумолимая тьма.
И, воя, крутится над бездной
ангел, сошедший с ума.
<20 декабря 1927>
Писатель. Критик. Издатель.
Писатель
Легко мне на чужбине жить,
писать трудненько, — вот в чем штука.
Вы морщитесь, я вижу?
Издатель
Могу вам одолжить
два-три журнала — цвет изданий
московских, — «Алую Зарю»,
«Кряж», «Маховик»…
Критик
Благодарю.
Не надо. Тошно мне заране.
У музы тамошней губа
отвисла, взгляд блуждает тупо,
разгульна хочет быть, груба:
всё было б ничего — да глупо.
Издатель
Однако хвалят. Новизну,
и быт, и пафос там находят.
Иного — глядь — и переводят.
Я знаю книжицу одну…
Критик
Какое! Грамотеи эти,
Цементов, Молотов, Серпов,
сосредоточенно, как дети,
рвут крылья у жужжащих слов.
Мне их убожество знакомо:
был Писарев, была точь-в-точь
такая ж серенькая ночь.
Добро еще, что пишут дома, —
а то какой-нибудь Лидняк,
как путешествующий купчик,
на мир глядит, и пучит зрак,
и ужасается, голубчик:
куда бы ни поехал он,
в Бордо ли, Токио, — всё то же:
матросов бронзовые рожи
и в переулочке притон.
Издатель
Так вы довольны музой здешней,
изгнанницей немолодой?
Неужто по сравненью с той
она вам кажется —
Критик
Безгрешней.
Но, впрочем, и она скучна…
А там, — нет, все-таки там хуже!
Отражены там в серой луже
штык и фабричная стена.
Где прихоть вольная развязки?
Где жизни полный разговор?
Мучитель муз, евнух парнасский,
там торжествует резонер.
Издатель
Да вы, как погляжу, каратель
былого, нового, всего!
что ж надо делать?
Издатель
Что думает писатель?
Как знать, — быть может, суждено
так развернуться…
Писатель
Мудрено.
Года идут. Язык, мне данный,
скудеет, жара не храня,
вдали живительной стихии.
Слова, как берега России,
в туман уходят от меня.
Бывало, поздно возвращаюсь,
иду, не поднимая глаз,
неизъяснимым насыщаюсь
и знаю: где-то вот сейчас
любовь земная ждет ответа
иль человек родился; где-то
в ночи блуждают налегке
умерших мыслящие тени;
бормочет где-то русский гений
на иностранном чердаке.
И оглушительное счастье
в меня врывается… Во всем
к себе я чувствую участье —
в звездах и в камне городском.
И остываю я словами
на ожидающем листе…
Очнусь — и кроткими друзьями
я брошен, и слова — не те.
Издатель
Я б, господа, на вашем месте
Парнас и прочее — забыл.
Поймите, мир не тот, что был.
Сто лет назад целковых двести
вам дал бы Греч за разговор,
такой по-новому проворный,
за ямб искусно-разговорный…
Увы: он устарел с тех пор.
<14 апреля 1928>
Твой панцирь, желтый и блестящий,
булавкой я проткнул
и слушал плач твой восходящий,
прозрачнейший твой гул.
Тупыми ножницами жало
я защемил — и вот
отрезал… Как ты зажужжала,
как выгнула живот!
Теперь гуденье было густо,
и крылья поскорей
я отхватил, почти без хруста,
у самых их корней.
И обеззвученное тело
шесть вытянуло ног,
глазастой головой вертело…
И спичку я зажег —
чтоб видеть, как вскипишь бурливо,
лишь пламя поднесу…
Так мучит отрок терпеливый
чудесную осу;
так, изощряя слух и зренье,
взрезая, теребя, —
мое живое вдохновенье,
замучил я тебя!
<24 июня 1928>