Умер мой веселый друг.
Не согласен! Больно! Пусто…
Но веселый до кощунства
мне приснился летний луг!
И смотрел я не дыша,
и сквозь слезы мне казалось,
что товарища душа
в свежих травах раскрывалась.
Остро вспыхнула роса,
и у скорби, у печали —
у меня мои глаза
краски луга отобрали:
серебристый белотал,
ветреница золотая,
чина, странница седая,—
я их до рожденья знал!
Вот вербейник у воды
нежно-розово-зеленый.
Вот поникшей череды
сонно-желтые бутоны.
Вот пурпуровый чистец
с черной рябью на тычинках
и вечерница в ложбинках,
а на склонах — аржанец.
Вот дубровка голубая —
боль снимается любая!
Вот нивяник грустно-белый…
Сник сердечник — признак первый,
что чревата даль грозой.
А когда подует ветер,
вздрогнешь… Спросят: «Что с тобой?»
Ты ответишь: «Пахнет клевер!»
И вдохнешь его, уверен,
что не обделен судьбой!
Но, маяча над водой
и блуждая вдоль излучин,
вдруг я понял, что измучен
разнотравной красотой.
Потому, что был один,
о литейка и больница,
и не мог я поделиться
с вами свежестью долин.
И уже в тени обрыва,
от росы еще бела,
приднепровская крапива
мою память обожгла.
О крапива и щавель —
отрочества витамины,
поколенья гулкий хмель,—
там качаются руины…
Пусть циничный человек
замечает в оправданье,
что в его практичный век
ни к чему все эти знанья.
Отступила голодуха,
наступила трын-трава!
Но тревожит голос друга,
голос друга — голос луга,
голос вечного родства…
Вновь запахли травы сладко,
и возникли надо мной:
тополиная стекляница,
ивовая переливница,
бархатица волоокая,
коромысло синекрылое,
траурница и весенница,
и обычная печальница,
и оса, блестянка огненная!
И бежало над Лобчанкою
детство с марлевою сеткою
за сияющей журчалкою
и багряной огнецветною.
И, сверкая, как лудильщик,
знойный полдень шел на луг.
Свайный жук и жук-сверлильщик
ослепляли меня вдруг.
А по воздуху к заливу
молодая цапля шла,
целый день ловила рыбу,
и белел испод крыла.
И звенел, трещал будильник
в сладком хаосе корней —
блеск роняли тинник, ильник
и священный скарабей!
Пусть циничный человек
замечает в оправданье,
что в его практичный век
ни к чему все эти знанья.
Что я цинику отвечу?
Я ему отвечу так:
— Вечен луг, а ты не вечен,
ты ведь циник и пошляк.
Одиночеством унижен,
потому что сердцем пуст,
что ты видишь в зное рыжем?
Ничего — ольховый куст.
Вечен луг, а ты не вечен,
суетой обременен
и всеядностью заверчен,
даже в грусти ты смешон.
Потому что в этой грусти
и в несчастиях твоих
нету мысли, нету сути,
нет бездоний золотых!
— Браво, так ему, приятель,
вклей, вклей, вклей, вклей! —
закричал зеленый дятел,
редкий гость земли моей…
И кукушка куковала —
отзывался в сердце звук —
годы родине считала,
подтверждала: вечен луг!
Ты закажи мне песню о хлебах,
отвечу: — Нет в природе равновесья…
Сухой песок скрежещет на зубах,
и о болотах назревает песня!
Мелиоратор славно поработал,
глухие топи были не в чести.
Пошли меня ко всем чертям в болото!
Но расскажи мне, где его найти?
Среди каких песков и мелколесья?
Подымет ночью совесть, а не страх,
и я уеду в глубину Полесья
и повторю, что о болотах песня —
в грядущем это песня о хлебах.
Нас много у тебя, а ты одна.
Скорбим, бывает, радуемся ложно.
Вдыхая гарь и сырость из окна,
лишь о тебе задумаюсь тревожно.
Нет, я гадать по звездам не готов,
куда надежней зыбь весенних всходов,
размах полей, созвездия заводов,
высокие стожары городов…
Я отношусь к тебе благоговейно,
в былое низко кланяюсь труду,
но скорбь моя уже в долине Рейна,
аж в восемьсот шестнадцатом году!
Там началось — спрямить решили русло,
чтоб судоходный бизнес процветал.
Им вспоминать теперь об этом грустно,
все инженер учел и подсчитал.
Трудились люди более полвека,
и все же светлый разум человека
не победил. И праздничный канал
не поразил величьем иностранца —
вдруг уровень грунтовых вод упал!
Песок свистел от Базеля до Майнца…
Колодцы высохли. Дохнула жаром высь.
Неурожаи проклял местный житель.
Лишь одного не смог учесть строитель,
что из болота вытекает жизнь!
В конце концов нагрянул час расплаты —
набрали мощь стальные короли,
и славный Рейн добили химикаты,
и славный Базель потонул в пыли.
Пропал ручей в лесочке поределом,
рыбак последний продал невода,
и рыбнадзор в обнимку с браконьером
пошли в кабак, врагов свела беда.
От щелочей задохлась Лорелея…
Прозрачен Сож. В бору — грибной туман.
При чем здесь Базель и долина Рейна?
Отвечу: — Есть подземный океан!
Пора понять великий смысл природы,
тебе и мне давно понять пора,
что воды Вислы, Рейна и Днепра
в конце концов одни и те же воды!
Я возвращаюсь в край своих отцов.
Люблю закон, разящий безобразья.
Люблю сырые запахи ненастья
и влажный шум взволнованных лесов.
Люблю весной дремать в сыром овраге,
встречать, дрожа от сырости, рассвет
и шкурой ощущать избыток влаги,
ведь на Земле надежней крыши нет!
И от пожара, и от недорода,
и от болезней чертово болото
спасает нас. Мне было 20 лет.
Я был влюблен. Мы встретили рассвет
в чаду трясин, в хаосе краснотала.
Лягушки пели… Вдруг она сказала:
— Смотри, какая грязная вода…
Мы в тот же день расстались навсегда.
Вдохнешь туман — болотный, торфяной,
а в нем такая сладость и тревога!
Шекспир и Диккенс… Желтая дорога
и ельники затоплены водой…
В душе — неизъяснимое волненье,
опять, как в детстве, страшно и тепло.
То Бежин луг, там бродит привиденье…
И Медный всадник скачет тяжело…
Люблю один бродить в сырой низине,
люблю сидеть часами у костра
и слушать, слушать, слушать до утра,
как егерь едет на ручной дрезине,
как бабы в роще ведрами бренчат.
Уже предзимье в воздухе повисло,
во рту от клюквы холодно и кисло!
И журавли кричат, кричат, кричат.
Всю ночь хрипит на озере вожак,
крылом настылый вереск обнимает,
и голос птицы — резкий, как наждак,—
пространство сиротливое терзает.
Стой — на лещине запеклась заря!
Замри — какая бодрость и прохлада.
Пойми — душа цветам болотным рада.
Гордись — вокруг родимые края.
Чем их сильнее любишь, тем тревожней.
Не относись к природе свысока.
Мы на земле, как в чашечке цветка,
и крикнуть хочется: — Поосторожней!