Я отрицать того не стану,
что у калитки глупо стал,
когда сады Узбекистана
впервые в жизни увидал.
Глядел я с детским изумленьем,
не находя сначала слов,
на то роскошное скопленье
растений, ягод и плодов.
А вы, прекрасные базары,
где под людской нестройный гуд
со всех сторон почти задаром
урюк и дыни продают!
Толкался я в торговой давке,
шалел от красок золотых
вблизи киосков и прилавков
и ос над сладостями их.
Но под конец — хочу признаться,
к чему таиться и скрывать? —
устал я шумно восхищаться
и потихоньку стал вздыхать.
Моя душа не утихала,
я и грустил и ликовал,
как Золушка, что вдруг попала
из бедной кухоньки на бал.
Мне было больно и обидно
средь изобилия всего
за свой район, такой невидный,
и земли скудные его.
За тот подзол и супесчаник,
за край подлесков и болот,
что у своих отцов и нянек
так много сил себе берет.
И где не только в день вчерашний,
а и сейчас, чтоб лучше жить,
за каждым садиком и пашней
немало надо походить.
Я думал, губы сжав с усильем,
от мест родительских вдали,
что здесь-то лезет изобилье
само собою из земли.
Сияло солнце величаво,
насытив светом новый день,
когда у начатой канавы
я натолкнулся на кетмень.
Железом сточенным сияя,
он тут валялся в стороне,
как землекоп, что, отдыхая,
лежит устало на спине.
Я взял кетмень почтенный в руки
и кверху поднял для того,
чтоб ради собственной науки
в труде испробовать его.
Случалось ведь и мне когда-то
держать в руках — была пора —
и черенок большой лопаты,
и топорище топора.
Но этот — я не пожалею
сознаться в том, товарищ мой,—
не легче был, а тяжелее,
сноровки требовал иной.
Я сделал несколько движений,
вложивши в них немало сил,
и, как работник, с уваженьем
его обратно положил.
Так я узнал через усталость,
кромсая глину и пыля,
что здешним людям доставалась
не даром все-таки земля.
Она взяла немало силы,
немало заняла труда.
И это сразу усмирило
мои сомненья навсегда.
Покинув вскоре край богатый,
я вспоминаю всякий день
тебя, железный брат лопаты,
тебя, трудящийся кетмень!
1959 Ташкент
За широкой стеной кирпичной,
той, что русский народ сложил,
в старой крепости приграничной
лейтенант молодой служил.
Не с прохладцею, а с охотой
в этой крепости боевой
гарнизонную нес работу,
службу родине дорогой.
Служба точная на границе
от зари до второй зари,—
незадаром вы на петлицах,
темно-красные кубари.
…Не забудется утро это,
не останется он вдали,
день, когда на Страну Советов
орды двинулись и пошли.
В белорусские наши дали
налетев из земли чужой,
танки длинные скрежетали,
выли бомбы над головой.
Но, из камня вся и металла,
как ворота назаперти,
неподвижная крепость стала
у захватчиков на пути.
Неколеблемым был и чистым
этот намертво сбитый сплав:
амбразуры и коммунисты,
редюиты и комсостав.
Ты не знала тогда, Россия,
средь великих своих утрат,
что в тылу у врага живые
пехотинцы твои стоят.
Что на этой земле зеленой
под разводьями облаков
держат страшную оборону
рядовые твоих полков.
За сраженьем — еще сраженье,
за разведкою — снова бой,
и очнулся он в окруженье,
лейтенантик тот молодой.
Не бахвалясь и не канюча,
в пленном лагере, худ и зол,
по-за проволокою колючей
много месяцев он провел.
А когда, нагнетая силу,
до Берлина дошла война,
лейтенанта освободила
дорогая его страна.
Он не каялся, не гордился,
а, уехавши налегке,
как положено, поселился
в русском маленьком городке.
Жил не бедно и не богато,
семьянином заправским стал,
не сутулился виновато,
но о прошлом не вспоминал.
Если ж, выпивши, ветераны
рассуждали о той войне,
он держался заметно странно
и как будто бы в стороне.
…В это время, расчислив планы,
покоряя и ширь и высь,
мы свои залечили раны
и историей занялись.
В погребальные те окопы
по приказу родной земли
инженеры и землекопы
с инструментом своим пришли.
Открывая свои подвалы,
перекрытья своих глубин,
крепость медленно возникала
из безмолвствующих руин.
Проявлялись на стенах зданья
под осыпавшимся песком
клятвы, даты и завещанья,
резко выбитые штыком.
Тихо родина наклонилась
над патетикой гордых слов
и растроганно изумилась
героизму своих сынов.
…По трансляции и газете
из столичного далека
докатилися вести эти
до районного городка.
Скатерть блеском сияет белым,
гости шумные пьют винцо,
просветлело, помолодело
лейтенанта того лицо.
Объявляться ему не к спеху
и неловко героем слыть,
ну, а всё ж, запозднясь, поехал
в славной крепости погостить.
Тут же бывшему лейтенанту
(чтобы время зря не терять)
пионеров и экскурсантов
поручили сопровождать.
Он, витийствовать не умея,
волновал у людей умы.
В залах памятного музея
повстречали его и мы.
В сердце врезался непреклонно
хрипловатый его рассказ,
пиджачок его немудреный
и дешевенький самовяз.
Он пришел из огня и сечи
и, прострелен и обожжен,
ни медалями не отмечен,
ни в реляции не внесен.
Был он раненым и убитым
в достопамятных тех боях.
Но ни гордости, ни обиды
нету вовсе в его глазах.
Это русское, видно, свойство —
нам такого не занимать —
силу собственного геройства
даже в мыслях не замечать.
1959