Отболела та женщина
и отоснилась.
А ваза стояла одна эти годы.
И не виновата.
Все эти длинные годы в ней жили цветы.
Моей была ваза.
В ней голос ее просыпался в хрусталинке каждой,
то болью моей, то надеждой, то жаждой,
гранью любой отражаясь
в хрусталике глаза…
И вот,
возвратись из Ханоя,
уставший от зноя Вьетнама,
я вазу свою обхватил
и понес напоить
и цветами наполнить…
И как она вдруг ускользнула —
теперь и не вспомнить.
Склонясь над осколками колкими,
я не верил упрямо.
«Это что за примета?» —
ответа просил у соседей.
«Скажите, к чему бы?» —
тянул онемевшие губы…
И ночью, поднявшись, еле дождался рассвета,
звонил я той женщине:
«Что это значит?
Какая примета?
Ответь мне —
к чему это: вазы той самой не стало?..»
— «Ах, это к хорошему, —
грустно сказала, устало, —
только осколки в доме уже не держи,
понимаешь…»
А тут меня снова дальние взяли дороги.
Опять я взлетел над землей.
И ходил по Парижу.
Когда-то мы с нею ходили вот здесь
и смеялись от счастья.
Несло меня дальше.
И в спящем Мадриде я слышал
звон моей вазы…
Внизу Атлантический океан отзывался,
и дальше
висел над водой до самого Пуэрто-Рико.
Мы ночь догоняли до спелых огней Каракаса.
«Ну что это значит?» —
вопрос разрастался до крика.
«Что это значит?» —
звенела во мне моя ваза…
На правом крыле самолета
Большая Медведица стыла.
В лохматые звезды
месяц взлетел вверх рогами.
И Тихий уже
океан
облаками размыло.
Потом в самолете забрезжил рассвет.
И потом,
это чудо —
Сантьяго
и Исла Ниегра.
И самое это:
в колокола ударяет Пабло Неруда.
Ничего не забуду.
Тихий оплескивал камни.
Необычный дом Пабло,
на каравеллу похожий,
и его самого.
Жал руку морскими руками…
А я всё раздумывал над собою
и что-то итожил…
Когда поднялись после ужина,
я не удержался:
«Пабло, вы старший.
Скажите мне —
что это с вазой?
И что это значит?..»
Прикрыл он свои медно-желтые веки,
за день уставший.
Ревел океан за окном…
«Пора было вазе разбиться.
Настала пора ей уйти,
чтобы не возвратиться.
Она не могла оставаться,
отзвучала она, отлучилась…
А с вами
в то время
случилось ведь что-то,
скажите?
Да, в дом не входила
в те дни,
не входила другая?
Не полнила светом весь дом?..»
Я не собрался с ответом.
«Это к лучшему!» —
так сказал он.
Ты слышишь меня, дорогая?
Утром, чуть свет, я к берегу шел, поражаясь:
и как это мог он обо всем догадаться —
обо мне, о тебе, и о нас,
и о том, в чем не смели признаться.
И о вазе,
ушедшей из моего одиночества странно!