Легкое бремя
Легкое бремя читать книгу онлайн
С.В. Киссин (1885–1916) до сих пор был известен как друг юности В.Ф. Ходасевича, литературный герой «Некрополя». В книге он предстает как своеобразный поэт начала XX века, ищущий свой путь в литературе постсимволистского периода. Впервые собраны его стихи, афоризмы, прозаические фрагменты, странички из записных книжек и переписка с В.Ф.Ходасевичем. О жизни и судьбе С.В.Киссина (Муни) рассказывается в статье И.Андреевой.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Прав Пушкин. Всегда прав Пушкин. Ведь то, что эти почтенные господа понимают под искусством, должно либо их баюкать: вот почему все они любят Тургенева. Он великий диван-самосон русской литературы [148]. Либо их поддразнивать, но, конечно, никто не сознается в склонности к порнографии. Ну, а вообще, ежели по высокому о целях и пользе искусства, то ни дать, ни взять «жрецы метлу у них берут» — прости искажение. Слушай, я Андрея Белого — и именно тогда, когда он нашим с тобой Ставрогиным был — назвал блядью, в кружке, в лицо: тут-то мы и помирились после весьма странной размолвки. (Мне сейчас пришла убийственная мысль: что ежели он полу-Ставрогин, так я одна восьмая Шатова. Только если ты это кому-нибудь скажешь, убью.) Да, так вот, а теперь я молчу, и у меня ужасно глупый вид. Ну, такой глупый, что я даже ни одного из наших знакомых не могу привести как сравнение. А уж мы ли с тобой дураков не знаем, кажется, не только на все буквы алфавита, но на все китайские иероглифы. Ты представь себе дурака, не торжествующего, а убитого (в этом и есть редкость моего типа). Да, нашел — вот этот дурак. Еврейский есть такой анекдот: кто-то в бане крикнул: «Дурак! вон из бани!» Дурак обиделся: «А моя копейка — не копейка?» Вот я-то и есть этот несчастный дурак. Помни, Владя, ведь это только фон, а что на нем бывает подчас! Неописуемо, и в то же время нелюбопытно. Я мог понять всякую глупость, я мог предугадать и точно сказать самое глупое, что можно сказать по любому поводу. Бог, вероятно, наказал меня за это! Но ладно.
Sanctificetur nomen Tuum! Fiat voluntas Tua!* А кстати, где Ахрамович [149]? Он не умер? Я знаю, ты его недолюбливаешь. Но все-таки разузнай. Пиши. Целую тебя и Нюру.
Твой Муни.
P.S. И все же мое место столь завидно, что необходимо всячески держаться и крепить протекции и связи: ведь 1) я жив, 2) я получаю 174 руб. и питаю сим Лиду с Лиюшей [150].
* Да святится имя Твое! Да будет воля Твоя! (лат.) — Слова Нагорной Проповеди. Евангелие от Матфея. 6, 10.
35. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу
11/VI <1915>
Владя! Единственное письмо, которое я от тебя здесь получил, было помечено 13 маем. Я тебе написал с тех пор не менее трех писем. Неужели ни одно к тебе не дошло? Выражаясь по-одесски — сказать, чтоб мое положение было да, хорошо, так нет. Я устал, как устаем, как можем уставать мы, те самые мы, кои суть литераторы, репортеры, художники, корректора, газетчики и всякая иная сволочь, которая иногда ходит в театр, бывает у Грека или в Эстетике, которая «безумно кутит»… на два с полтиной, и которая все-таки в тысячу раз лучше, воспитанней (хотя где она воспитывалась?) и умней, чем провинциальные и военные врачи, питерский чиновник из пуришкевичских прихвостней, сестры милосердия из каких-то недоделков, потому что ни тебе они эсдечки, ни тебе они эсерки, ни тебе они эстетки, ни тебе они бляди.
Мне нужна неделя отдыха, неделя житья в Москве для того, чтобы быть в состоянии далее работать, а так я ни за что не ручаюсь. Заурядвоенные чиновники теперь разжаловываются автоматически, как только перестают занимать должность, все равно по причине ли негодности, дурного поведения, шестинедельной болезни или упразднения самой должности. Во всяком случае, ежели мне еще предстоит карьера рядового пехотного полка, я хотел бы быть на Кавказском фронте, не потому что мне немцы страшнее турок, — ведь в строю мне все равно головы не сносить, — а потому что мне этот фронт осточертел.
Единственное в моей этой жизни — а ведь сколько она может продлиться, только Бог знает; во всяком случае, если меня не разжалуют и не убьют, она будет длиться годы, — единственное в ней удовольствие — это письма. А ты ничего не пишешь! Я ужасно хорошо вижу человека, который пишет, вижу, может быть, ясней, чем в жизни, ну, прямо, как в театре. Ежели ты думаешь, что твое письмо о том, что тебе скучно, что под окошком едет трам, что башмаки в починке, а сам ты переводишь Пшибышевского, было мне неинтересно, ты ошибаешься. Суди о моей жизни хотя бы по тому, что я его сегодня, это письмо о том, что скучно и нечего писать, перечитывал. Пиши, пиши. А что же Нюра? Может, она добрее тебя? Ведь, кажется, все кошки, бегавшие между нами, подохли и мы в самом деле друг к другу хорошо относимся. Ну, пишите же. Целую Вас обоих и Гарика.
Муни.
[Поперек страницы] В Москву не пускают. Не знаю: совсем или покуда. Опять пора думать о протекции. Узнай адрес Голоушева. И подумай головкой крепко. Ни один генерал не плох. Жду писем.
На адресе, кроме 8-ой головной и 7 д. пункт добавь: Белая Олита.
36. В. Ф. Ходасевич — С. В. Киссину
Милый Муни,
прости меня: ей-Богу, не мог писать. Меня донимали хлопоты по пустякам. Последнюю неделю, кроме того, я, собственно, провел у Верочки Брахман, высиживая у нее по 3–4 часа в день — и не в приемной, а на кресле. Несколько раз уставал почти до дурноты. Зато теперь у меня блестящая (даже буквально, ибо изнутри золотая) верхняя челюсть, ослепительной белизны, способная жевать вкусную пищу, не вынимающаяся, не мешающая — и, для полной иллюзии, даже слегка побаливающая: вспухли надкостницы над корнями, в которые она ввинчена. Но это пройдет.
Со вчерашнего вечера я в Гирееве, у Торлецких, где пробуду неделю. Нюра получила девятидневный отпуск и поехала в Царское Село, а оттуда в Финляндию к Валентине [151].
Внутреннего самочувствия у меня нет: попробую попитать тебя сплетнями.
Я послал Гершензону оттиск пушкинской своей статьи [152]. В ответ получил письмо, набитое комплиментами, похвалами, приветствиями и другими пряностями, но хорошее и простое. Старик мне мил. Он напечатал в «Невском Альманахе» (вышел такой, дряни в прозе, и в стихах») прекрасную статью о евреях [153].
Антибрюсовское ополчение растет и ширится. Бальмонт в Москве, негласно интригует. Я засветил лампаду и жду, чем кончится [154]. В столице на Неве поголовное Лукоморство [155]. Кузмин с Городецким играют в патриотическую чехарду. Бальмонт с ними. Блок и Чулков (?!) [156] к Суворину не пошли, Брюсова не звали. Остальные все там, кроме Мережковских, которые не там, ибо не сошлись насчет серебренников: меньше тридцати одного не берут. Меня (ого!) звали официально. Я отказался официально. Собственно, мне на всех наплевать, но: 1) Городецкого не люблю; 2) Рус<ские> Вед<омости> со временем дадут мне 32 серебренника. Нынче труд так вздорожал, что даже добродетель отлично оплачивается. Я же в Русских Ведомостях — вроде валдайской.….: Голос Москвы забыт.
В «Пользе» — реставрация Бурбонов: Васин и Трауб. Я им кончил 2-ю часть Пшибышевского романа, заглавный лист которого пожертвовал на выставку автографов (была такая на Пасхе). Какой-то кретин купил бумажонку за сорок целковых. Другая (А. П. Рерберг) купила яйцо с моим автографом за 25 [157]. Безумие и ужас…
Ну, будь здоров. Утешать тебя не буду. Ты утешайся и служи, служи, служи вовсю, ибо: 1) тебе же выгоднее, 2) я не хочу осаждаться в немецкой колбе. Ну — для меня.
Целую тебя. Садовской [158] кланяется.
Гарик тоже. Нюра тебе напишет из Петрополя.
Твой Владислав.
Гиреево, 19 июня 915.