Я в гарнизонном клубе за Карпатами
читал об отступлении, читал
о том, как над убитыми солдатами
не ангел смерти, а комбат рыдал.
И слушали меня, как только слушают
друг друга люди взвода одного.
И я почувствовал, как между душами
сверкнула искра слова моего.
У каждого поэта есть провинция.
Она ему ошибки и грехи,
все мелкие обиды и провинности
прощает за правдивые стихи.
И у меня есть тоже неизменная,
на карту не внесенная, одна,
суровая моя и откровенная,
далекая провинция —
Война…
Чтоб увидеть прошлое яснее —
в чуме закоптелом наяву, —
за пять тысяч с гаком, к Енисею,
потянуло юношу в Туву.
Он любил непаханую сушу,
воду, не подвластную мостам,
и влекло восторженную душу
вечно к новорожденным местам.
Работяги те же,
хлопцы те же,
с кем уже ходил он на войну,
на Карпатах запахали межи
и в Туве подняли целину.
Юношу в обкоме обласкали:
дело дали,
лекцию прочли,
спутников надежных подыскали,
чтоб его на Тоджу провели.
И пошел он дальше от селений
в кедрачах дорогу проторил,
дом срубил,
и приручил оленей,
и писать соседей научил.
Если б я
был чуточку моложе
и дорогу снова выбирал,
я б в тайгу,
как этот парень, тоже
капитально перекочевал —
дом срубил,
и приручил оленей,
и писать соседей научил.
И тогда бы
цикл стихотворений
мой сосед дремучий сочинил.
И однажды,
ночь встречая в поле,
развернув газету на дохе,
я себя узнал бы в новоселе
в трудном
силлабическом стихе.
Безгранична степь,
бездыханна —
только крыльев всплеск,
только вскрик
да старинным путем Чингисхана
запыленный гремит грузовик.
…Если хочешь увидеть, историк,
перемену веков и эпох —
поднимись на гранитный пригорок,
где рыжеет от времени мох,
где из камня долбленная баба
удивленно уставилась вниз,
на плывущий по тряским ухабам
с перегруженным кузовом ЗИС.
Он летит из районного центра
по кочевьям в Сут-Хольской степи —
весь из грома,
из молний,
из ветра.
Повстречаешь —
тропу уступи!
И гляди,
как вдогонку клубится
то ли пыль,
то ли дым,
то ли прах.
Как в ковыль забивается птица,
гонит зверя грохочущий страх;
как дразнящие ветры погони
распахнут небеса,
обожгут;
как сорвутся в селениях кони —
и мальчишки
на курсы сбегут!
Дочка у меня. Такая милая,
милая, как дети всей земли.
Землю полюбил я с новой силою,
новые мечты ко мне пришли.
Пусть же наши беды, наши трудности
будут для нее уже не в счет.
От грудного возраста до юности
сколько рек в пустыню потечет,
и ее ровесники зеленые,
из гнезда вспорхнувшие дубки,
выпестуют степь засолоненную,
выходят зыбучие пески.
Пусть же в каракумское безбрежие,
где и мне пришлось топтать песок,
с Каспия ветра ударят свежие,
из Амударьи свернет поток,
чтоб на зорьке девочка несмелая
собирала дивной красоты,
не от пота, не от соли белые,
не от крови красные цветы…
Дочку я свою назвал Катюшею
(это имя приберег с войны),
помня, как над реками, над сушею
были небеса опалены.
Вот она, еще не зная многого,
с полуслова понимает мать,
и посменно бабки нрава строгого
возят на бульвар ее гулять.
Скоро встанет на ноги и первые
в будущее сделает шаги.
Как боятся этого, наверное,
наши с нею общие враги!
И сегодня злей не потому ль они,
что с ее рожденьем я сильней,
что меня ни засухой, ни пулями
разлучить они не могут с ней —
с беззащитной, крохотною, милою,
без которой свет уже не мил,
для кого грядущее планирую,
для кого отстаиваю мир.
И она пытливо, с удивлением
из коляски смотрит на меня —
наше молодое поколение,
от рожденья сто четыре дня.
Я пришел в шинели жестко-серой,
выданной к победному концу,
юный, получивший полной мерой
все, что полагается бойцу.
Для меня весна постлала травы,
опушила зеленью сады,
но опять из-за военной травмы
побывал я на краю беды.
Сон мой был то беспробудно жуток,
то был чутче гаснущей свечи,
жизнь мою спасали много суток
в белом, как десантники, врачи.
На Большую землю выносили
сквозь больницы глушь и белизну,
словно по завьюженной России,
первою зимою, в ту войну.
Смерть, как и тогда, стояла рядом.
Стыл вокруг пустынный, черствый снег.
Кто-то тихо бредил Сталинградом,
звал бойцов, просился на ночлег.
Все мои соседи по палате,
в белоснежных, девственных бинтах,
были и в десанте, и в блокаде,
и в других неласковых местах.
Мы врага такого одолели —
никому б его не одолеть,
на войне ни разу не болели,
а теперь случилось заболеть.
Наша воля делалась железной
с каждой новой битвой, с каждым днем.
Есть еще силенки,
и болезни
тоже одолеем и сомнем.
Я угрюмо зубы сжал до хруста,
приказал себе перетерпеть.
Незачем, пожалуй, править труса,
выбор небольшой: жизнь или смерть.
Медленно пошел я на поправку,
вытянули жизнь мою врачи,
как весною чахнущую травку
из-под прели добрые лучи.
Вопреки сомненьям маловеров
и наперекор всем, кто не ждал,
как тогда, в шинели жестко-серой,
на ноги я крепнущие стал.
И опять в больничном коридоре
я учусь ходить —
хожу смелей,
всем ходячим недругам на горе —
став и несговорчивей и злей.
Ждет меня любимая работа,
верные товарищи, семья.
До чего мне жить теперь охота,
будто вновь с войны вернулся я.