Принесли к врачу солдата
только что из боя,
но уже в груди не бьется
сердце молодое.
В нем застрял стальной осколок,
обожженный, грубый.
И глаза бойца мутнеют,
и синеют губы.
Врач разрезал гимнастерку,
разорвал рубашку,
врач увидел злую рану —
сердце нараспашку!
Сердце скользкое, живое,
сине-кровяное,
а ему мешает биться
острие стальное…
Вынул врач живое сердце
из груди солдатской,
и глаза устлали слезы
от печали братской.
Это было невозможно,
было — безнадежно…
Врач держать его старался
бесконечно нежно.
Вынул он стальной осколок
нежною рукою
и зашил иглою рану,
тонкою такою…
И в ответ на нежность эту
под рукой забилось,
заходило в ребрах сердце,
оказало милость.
Посвежели губы брата,
очи пояснели,
и задвигались живые
руки на шинели.
Но когда товарищ лекарь
кончил это дело,
у него глаза закрылись,
сердце онемело.
И врача не оказалось
рядом, по соседству,
чтоб вернуть сердцебиенье
и второму сердцу.
И когда рассказ об этом
я услышал позже,
и мое в груди забилось
от великой дрожи.
Понял я, что нет на свете
выше, чем такое,
чем держать другое сердце
нежною рукою.
И пускай мое от боли
сердце разорвется —
это в жизни, это в песне
творчеством зовется.
Девушка с каштановой косою
Горько плачет у дверей кино:
Жалостью к погибшему герою
Ее сердце юное полно.
Долго-долго слез унять не может
И стоит с заплаканным лицом.
А подружки, совестясь прохожих,
Обступили бедную кольцом.
— Что ты плачешь? Это ж все —
неправда.
Кто бы мог стерпеть такую боль?
Все слова в кино придумал автор,
И актер исполнил только роль.
Стыдно! Как могла ты разреветься,
Если всем известно наперед,
Что актер, пуская пулю в сердце,
Настоящей смертью не умрет.
— Просто не пришлось тебе, наверно,
Видеть, как снимается кино:
Все подстроено, все из фанеры —
Вспомнишь — и становится смешно…
…Я случайно слышал эти речи.
И хоть я в поступках не горяч,
Подошел к ней, взял ее за плечи
И сказал:
— Не смей им верить. Плачь!
А думал я,
Что как увижу мать,
Так упаду к ногам ее.
Но вот,
Где жгла роса,
В ботве стою опять.
Вязанку хвороста межой она несет,
Такая старая, невзрачная на вид.
Меня еще не замечая,
Вслух
Сама с собой о чем-то говорит.
Окликнуть?
Нет,
Так испугаю вдруг.
…Но вот сама заметила.
Уже,
Забыв и ношу бросить на меже,
Не видя ничего перед собой,
Летит ко мне:
— Ах, боже, гость какой!
А я,
Как сердце чуяло,
В лесу
Еще с утра спешила все домой…
— Давай, мамуся, хворост понесу. —
И мать заплакала, шепча:
— Сыночек мой. —
С охапкой невесомою в руках,
Близ почерневших пятнами бобов,
Расспрашиваю я
О пустяках:
— Есть ли орехи?
— Много ли грибов? —
А думал, —
Там,
В пристрелянных снегах, —
Что, если жив останусь и приду,
Слез не стыдясь,
При людях,
На виду,
На улице пред нею упаду.
Что ты заводишь песню военну,
Флейте подобно, милый Снегирь?
Г. Р. Державин, «Снегирь».
(Стихи памяти Суворова)
Клубы дыма, танки, самолеты,
Сломанные надвое мосты,
Конские хвосты, штыки пехоты,
Взрывов желто-красные кусты.
Людоед бежит во все лопатки,
Снайпер с елки целится в него,
Войско чужестранцев в беспорядке,
Солнце видит наше торжество…
Вот что нарисовано в тетрадке
У мальчишки — сына моего.
Говорю: — Рисунок сделан смело.
Только что ж бумагу тратить зря?
Кончен бой, сраженье отгремело.
Ты изобразил бы снегиря.
Или, скажем, лодку, рыболова,
Разные деревья и цветы…
Мало ли хорошего, такого,
Что видал и что запомнил ты.
Но художник явно не согласен;
Смотрит вбок, вздыхает тяжело:
— Что там рисовать скворца иль ясень,
То ли дело сабля наголо.
Лодку, — говорит, — я нарисую.
С парусом, чтоб плыть в далекий край,
С пушками зенитными, такую,
На которой спасся бы Чапай.
Я пойду гулять.
— Ну что ж, ступай…
Наперед известно по программе,
Что наследник явится домой
Весь в песке, с известкой под ногтями,
С круглою медалью жестяной.
Тут пойдет обычная беседа:
— Кто пустил стрелу в окно соседа?
— Кем и чем губа рассечена?
— Почему опять была война?
Вымоют мальчишку. Спать уложат.
Скажут, улыбаясь: «Вот беда,
Каждый вечер все одно и то же,
С девочкой спокойнее куда…»
И возникнет дальней песни эхо:
«Нас не трогай». И приснится ширь,
Где сидит на придорожной вехе
Зоревой суворовский снегирь.