Ты проклят всей страной. Ты яд из жала
Гигантской многокольчатой змеи,
Которая из праха вновь восстала [388]
И гложет все — от духа до семьи.
Ты проклят всеми. Воет правосудье,
Рыдает правда, стонет естество,
И золото — растления орудье, —
Изобличает злобы торжество.
Пока архангел в безразличье сонном
С судом верховным явно не спешит
И, безучастный к всенародным стонам,
Тебе в твоих злодействах ворожит,
Пусть вгонит в гроб тебя слеза отцова,
А стон дочерний в крышку гвоздь вобьет,
Пусть наше горе саваном свинцовым
Тебя к червям навеки упечет.
Кляну тебя родительской любовью,
Которую ты хочешь в прах втоптать,
Моей печалью, стойкою к злословью,
И нежностью, какой тебе не знать,
Приветливой улыбкою ребячьей,
Которая мой дом не будет греть, —
Потушен злобой жар ее горячий,
И стыть ему на пепелище впредь. —
Бессвязною младенческою речью,
В которую отец хотел вложить
Глубины знанья — тяжкое увечье
Грозит умам детей. Ну как мне жить? —
Биеньем жизни, резвостью и прытью,
С какой ребенок крепнет и растет
(Хотя сулят грядущие событья
Не только радость, но мильон забот),
Тенетами убийственной опеки,
Вогнавшей горечь в юные сердца —
Откуда столько злобы в человеке,
Чтоб в детском сердце умертвить отца? —
Двуличием, которое отравит
Само дыханье нежных детских губ
И, въевшись в разум, мозга не оставит,
Пока в могилу не опустят труп,
Твоею преисподней, где злодейства
Готовятся во тьме в урочный час
Под пеленою лжи и фарисейства,
В которых ты навек душой погряз,
Твоею злобой, похотью звериной,
Стяжательством и жаждой слез чужих,
Фальшивостью, пятнающей седины, —
Защитой верной грязных дел твоих,
Твоим глумленьем, мягкостью притворной,
И — так как ты слезлив, как крокодил, —
Твоей слезой — она тот самый жернов, [389]
Который никого б не пощадил, —
Издевкой над моим отцовским чувством,
Мучительством злорадным и тупым —
С каким умением, с каким искусством
Ты мучаешь! — отчаяньем моим,
Отчаяньем! Оно мне скулы сводит:
«Я больше не отец моих детей.
Моя закваска в их сознанье бродит,
Но их растлит расчетливый злодей».
Кляну тебя, хоть силы нет для злобы.
Когда б ты стал честнее невзначай,
Благословением на крышку гроба
Легло б мое проклятие. Прощай.
Навек ушли умершие, и Горе,
У гроба сидя, их зовет назад, —
Седой юнец с отчаяньем во взоре, —
Но не вернутся друг, невеста, брат
На еле слышный зов. Лишь именами
От нас ушедшие остались с нами,
Лишь мука для души больной —
Могилы предо мной.
О Горе, лучший друг, не плачь! Когда-то,
Я помню, вместе любовались вы
На этом месте заревом заката,
Все безмятежно было, но, увы,
Тому, что минуло, не возвратиться,
Ушли надежды, седина сребрится,
Лишь мука для души больной —
Могилы предо мной.
Рассказывал мне странник, что в пустыне,
В песках, две каменных ноги стоят
Без туловища с давних пор поныне.
У ног — разбитый лик, чей властный взгляд
Исполнен столь насмешливой гордыни,
Что можно восхититься мастерством,
Которое в таки́х сердцах читало,
Запечатлев живое в неживом.
И письмена взывают с пьедестала:
«Я Озимандия. Я царь царей.
Моей державе в мире места мало.
Все рушится. Нет ничего быстрей
Песков, которым словно не пристало
Вокруг развалин медлить в беге дней».