Повелительница. Роман, рассказы, пьеса
Повелительница. Роман, рассказы, пьеса читать книгу онлайн
Нина Берберова (1901–1993) — поэт, прозаик, критик. В начале 20-х годов XX века уехала из России в эмиграцию.
В книгу «Повелительница» вошел одноименный роман, цикл «Рассказы не о любви» и пьеса «Маленькая девочка». Автор рассказывает о судьбах людей, вынужденно вырванных из своего круга, из своей страны, и существующих отдельно. Они не дома, хотя читают русские газеты, ходят в русский синематограф, и должны обустраивать жизнь здесь… В том числе и личную жизнь.
Это мир чувственной любви, зашкаливающих эмоций и томительного, непреодолимого одиночества. У этих отношений нет будущего, важно только настоящее.
Предвоенная Европа, Россия далеко, впереди снова серьезные испытания…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
А разве есть какая-нибудь мысль или красота в борще или мыльной пене? Об этом, дядя, вы же спорить не будете! Ведь вы человек интеллигентный… Костичка, по-моему, даже каким-то светом светиться стал… Ну не буду, не буду…
1931
Поэма в прозе
М. В. Лобужинскому
Под окном работали на ветру.
Смуглый рабочий в пестрой рубашке и вельветовых брюках выносил из придорожной кучи на широкой лопате щебень; жилы на его руках наливались, до черных локтей были подвернуты рваные рукава. Он подходил к неглубокой, неровной выбоине прохудившейся дороги, с бисерным звуком ссыпал в нее щебень, сравнивал, загонял разбегавшиеся голыши с дороги в яму и хлестал из ведра мутной водой на эти сухие хрусткие камешки. Потом он издавал беззаботный крик, и машина начинала работать.
В ней стучал молот, пар выходил из черной, фантастической формы трубы; рабочий постарше, тоже смуглый, но грязнее первого, озабоченно выгибался из переднего окошка, огромное колесо медленно поворачивалось, двигалась передаточная колесная цепь — не то танк, не то трактор сходил с места. Он шел широким своим боком прямо на выбоину, засыпанную щебнем до краев и даже немного выше, шел, твердо скрипя, уплощая на своем пути все, что попадалось: голыш, ветку, навозного жука, делая из всего сухое темное пятно. С усилием мертвой тяжести, подвигнутой на ужасное дело, смердя теплом, машина доходила наконец до указанного места, въезжала на щебень, облитый водой (малый с ведром стоял поодаль), широченным, ржавым, многопудовым колесом раздробляя, давя острые камни. Она проезжала дальше, возвращалась задним ходом, опять скрипела яма, опять глотала она тяжелую струю, пущенную из ведра, и опять колесо покрывало ее, взад и вперед катаясь, убивая дорогу, и все более плоской и плотной становилась поверхность цементирующего самого себя щебня. Потом прекращался стук молота, наступала тишина, летел ветер и бился в деревьях и улицах, и первый рабочий, заломив фуражку, шел с лопатой к следующей выбоине, а второй, с проседью, с отрубленным пальцем, закуривал цыгарку.
Ветер рвался и бился в редких деревьях и сушил соседское розово-голубое белье. Он налетал широкой стеной, срывая сухие, словно перетлевшие на каминных угольках листья; много их было сметено в пышную мертвую кучу у забора, некоторые налипли на белье, другие еще летали по воздуху вместе с пылью. И только на том клене, что стоял у самого нашего дома, один-единственный лист, хитро свернувшись, собирался уцелеть. Источенный дождями, съеденный воздухом, он дрожал и жил, дрожа.
Ветер старался всех замести в кучу, но и в этой куче он не оставлял их в покое, он ворошил их, тасовал их между собой и опять метал, как оголтелый банкомет, метал забору, дому и воротам, словно эти три игрока, смертельно проскучав столько месяцев, наконец нашли себе разлюбезное дело. По широким мелким лужам ветер чертил запись этой игры, мутя воду, но до вечера так ничего путного и не написал на ней: она вздрагивала, черная, со слюдяным отливом краев, черная под белым небом, ничего не желавшая отражать.
Тот единственный продолжал еще жить и дрожал, трепеща от всего: от моего взгляда и мысли о нем, от криков рабочего на дороге, от скрипа широкого колеса, крошившего камни, превращавшего их в вязкую кашу, застывавшую за ночь в цемент.
— Еще раз, — кричал младший, заметив один какой-нибудь нераздавленный, не слившийся с остальными голыш, еще сохранивший свою острую, сухую форму и торчавший на погибель проезжей автомобильной шине, на неожиданный подскок таратайки старьевщика. И тогда для него одного устремлялся к выбоине танк-трактор, ради него одного разводила машина пары, стучал молот, наваливалось тяжелое колесо. И вот уже все оказывалось в порядке.
Пропыленный осенней пылью лист все дрожал.
Я заметил его утром, когда встал, вставал же я довольно поздно. Хозяйка приносила мне кофе и две рогульки, испеченные дома, всегда мягкие и чуть сыроватые внутри. Я спускал на ковер одну ногу и задумывался; печка хлопотливо, суматошно вытягивала в щель заслонки холодный комнатный воздух, возвращая вместо него нежную, зыбкую теплоту разомлевшего зеленого кафеля. Со спущенной ногой я оставался лежать, пока мне не приходило на ум подобрать ее обратно под одеяло. А тут являлась какая-нибудь неотложная мысль, в которую я погружался по шею; а тут искрой проплывало в крови какое-то воспоминание, которое заманивало на бесцельное, мутное скольжение по прошедшему. Подо мной раздавались детские голоса, это возвращались из школы хозяйские девочки. Я откидывал одеяло, упирался локтем в подушку и наконец вылезал на свет божий. Огонь трещал и ярился, я приоткрывал печь, и тогда все стихало, разом разливался багровый жар, цепенел густеющий малиновый огонь. Я шел к окну, накинув халат, смотрел на погоду и забывал о ней, на полчаса застыв в неподвижности, пока не ломило ноги от стояния и не начинало подозрительно потрескивать жарко нагретое посреди комнаты кресло. Я отходил от окна, постель оказывалась уже убранной и ветчина с горошком принесенной. Раскрыв газетный лист, я застывал на долгое время. Первая капля сумерек, растворяющаяся в комнате без остатка, напоминала мне о жизни. Вторая капля, оседающая обычно где-то в обоях, заставляла подняться, пойти за ширмы, к умывальнику. И как только я начинал возню с водой, мылом, щетками, пропитываясь запахом мяты и гвоздики, так за моей спиной уже кто-то торопился поворошить дрова, собрать тарелки, вынести мои окурки. Через час я выходил на прогулку. Если шел дождь — я скучал.
Когда я скучаю, я чувствую, что побежден временем. Секунды на часах шуршат, как большие стрекозы. У них перепончатые крылья, чуть вогнутые и мутные, с толстыми, как на кленовых листьях, жилами, маленькие головы и мохнатые лапки. Они шуршат вокруг меня, и я забываю, что звук исходит из хозяйских часов, стоящих на камине, вделанных в кусок красного гранита. Каждые полчаса часы негромко, болезненно бьют, разгоняя на короткое время немолчное шуршание, а затем оно появляется вновь. И я знаю, что оно не может кончиться, что пока я буду жив, будет и время — стрелка спустится по циферблату, и стрелка поднимется, и повторит этот путь без конца и счета, календарные листы облетят, дни сольются в памяти прочной бесцветной массой, и ни один из них не смогу я выделить, оживить, заставить повториться снова, вынуть из этого цемента прошлого.
Когда я иду гулять в длинном теплом пальто и толстых башмаках, которые так прочны, что вот уже больше десяти лет я никак не могу сносить их (это оттого, что я мало выхожу, а вещи все — дорогие и хорошие), — когда я иду гулять по мертвой улице парижского пригорода, вспоминая Мопассана, писателя, которого я люблю за то, что он мне по зубам, вспоминая прирезанных старух, золотушных чиновников и другие милые его эффекты, у меня одна цель: обозреть окрестность. Не потому, что меня интересует, как истого провинциала, не расцвел ли фикус на окне известного в квартале голубого дома (где живет старая актерка с большим зобом, про которую дочки моей хозяйки говорят, что она в нем носит недоеденную пищу, а ночью потихоньку от всех съедает ее), или мне непременно хочется раскланяться с аптекарем, который косит на прохожих диким, запуганным глазом из-за деревянной перегородки окна, все время делая что-то невидное грязноватыми волосатыми руками. Просто я давно уже придумал себе дело: наблюдать за тем, что поставлено, положено или брошено вокруг меня. Это наводит меня на занятные мысли, которые вместе с ленью и составляют мою основную сущность.
Я возвращался домой в густом сине-алом сумраке. Рабочие уже давно не работали у моего дома; танк-трактор стоял холодный и влажный от вечерней осенней росы, а в выбоинах дороги, утолоченных за день, происходило томление камней, невидная, неслышная спайка их в один вечный камень. В свете, падавшем из окна хозяйской столовой, я старался разглядеть прижатый к ветке, окончательно выбившийся из сил последний лист. И у меня в комнате все было на месте, и в воздухе, как всегда, шуршало время, и стрелка неизбежно вздымалась, прорастая, и падала, как теперь, возводя звезды на небо, поднимая на острие своем луну и кружа солнце.