Психология литературного творчества
Психология литературного творчества читать книгу онлайн
Данный фундаментальный труд подводит своеобразный итог многолетним исследованиям автора по вопросам психологии художественного творчества и самого творческого процесса прежде всего с точки зрения личности творца художественного произведения, его опыта, его умения воспринимать и наблюдать, его творческого воображения, способности к вживанию и т.д.
Большим достоинством настоящего издания является то, что при его подготовке автор в значительной мере устранил спорные положения, идеалистические толкования отдельных авторов, обогатил и уточнил многие ключевые мысли с точки зрения более последовательного реалистического толкования творческих процессов.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
5. НАБЛЮДАТЕЛЬНОСТЬ БАЛЬЗАКА, МОЛЬЕРА, ДОДЭ И МОПАССАНА
В противоположность ограниченному кругу восприятий Гюго, сводящихся главным образом к впечатлениям от света и пластики, более широкой наблюдательностью обладает его современник Бальзак. Гений, которому Франция обязана обновлением всего литературного жанра, романа, имеет то преимущество перед другими творцами на той же ниве, что он смотрит на жизнь широко открытыми глазами и воспринимает быстрым взглядом всё человеческие состояния. Это не значит, что и он не впадает иногда в описательную манеру, для которой исчерпывающий рисунок пейзажа или обрисовка материальной обстановки является началом и концом всякого писательского мастерства: достаточно прочитать, например, вступление к «Отцу Горио» с его пространными описаниями улицы, дома, мебели, костюмов, чтобы увидеть, как реалист, известный анализом страстей, не забывает поставить характер в зависимость не только от социальной среды, но и от внешней обстановки жизни. Но центр тяжести у автора «Человеческой комедии» лежит где-то в другом месте. Существенным для него является внутренний мир человека, и к этому скрытому миру направлено его главное внимание. Инстинкты, страсти, идеи, личные и общественные отношения, влияющие на них, кризисы и трагедии, происходящие из-за них, — всё то, что характеризует человека как зоологический вид, вынужденный бороться со средой и приспосабливаться к условиям, — вот что волнует писателя, который любил называть себя человеком науки, естествоиспытателем, учеником Кювье и Сент-Иллера, «доктором социальных наук». Он всюду ищет эти явления, наблюдает их и постоянно занимается ими, чтобы впоследствии быть более документальным при их изображении.
Макс Нордау позволил себе однажды утверждать, что романы Бальзака абсолютно ничем не обязаны его наблюдательности и что всё ценное в них идёт от его способности угадывать.
Но чем объяснить это отрицание наблюдательности в пользу воображения или умения строить гипотезы? Очевидно, лишь общеизвестным фактом, что Бальзак работал по восемнадцати часов в сутки, лишь изредка покидал свой дом и встречался с людьми и непрерывно писал, посылая издателю до десяти томов ежегодно [151]. Это странное объяснение находит как будто подтверждение и в словах самого романиста. На вопрос своего друга, когда он наблюдает своих героев и героинь, он кратко ответил: «Могу ли я найти время для наблюдения? У меня еле хватает времени для писания». Но, не придавая серьёзного значения этому остроумному замечанию, ясно, что парадокс Нордау не следует понимать абсолютно буквально. К тому же он расходится со всеми другими высказываниями знаменитого романиста. В действительности Бальзак много наблюдал, узнавал всё, что нужно, и всякая психологическая, социальная или другая проблема была для него предметом старательного изучения, если не предполагала ещё и какого-то непосредственного личного опыта.
Этот горький житейский опыт! Ещё юношей Бальзак проводит несколько месяцев у одного адвоката, чтобы наблюдать людей с той стороны, которая даст ему впоследствии обильный материал для трагедий грубого интереса и душевной нищеты в век денег. Несколько позже мы видим, как он берётся за торговлю, становится печатником и пивоваром, участвует в судебных процессах, имеет дело с ростовщиками. Ещё позже он становится журналистом и кандидатом в депутаты, и таким образом ему представляются случаи завязывать знакомства с людьми всех сословий. Но этого мало: он путешествует по Италии, Швейцарии, Австрии, Германии, России, великолепно знает Францию и страстно любит и изучает большой Париж. Именно в возрасте 26—29 лет, когда он вполне созрел как писатель, он имел возможность собрать материалы для всей «человеческой комедии», которую он впоследствии быстро воссоздаёт на бумаге, руководствуясь как будто какой-то смелой интуицией.
Излагая столь правдиво и столь драматично банкротство Цезаря Бирото или страхи Давида Сешара, он, наверное, хорошо помнил о борьбе со своими кредиторами или о своих злоключениях как печатника. Его интересуют болезни из-за сложных коллизий, которые они создают на каждом шагу в жизни. Наперекор своим предшественникам, верный своему «натуралистическому» методу, он приводит массу случаев физических страданий и органических недугов, начиная с апоплексии Горио и кончая «plique polonaise» [152] барышни Бурнак [153].
Можно ли угадывать и столь правдиво рисовать такие вещи, если за воображением нет определённого опыта? Не проливают ли здесь свет признания самого Бальзака и показания такого свидетеля, как Сент-Бев? В письме к госпоже Ганской Бальзак говорит: «Я отличаюсь большой способностью наблюдать, поскольку невольно прошёл через всевозможные профессии. Позже, когда я достиг более высоких слоёв общества, я страдал отовсюду, откуда могло прийти страдание, а известно, что только непризнанные и бедные души умеют наблюдать, так как всё их ранит и так как наблюдение есть результат страдания» [154]. Если мы оставим в стороне теорию страдания (и только попутно отметим мнение братьев Гонкур: «В литературе хорошо только то, что пережито и выстрадано», или мнение Тургенева: «Если бы все несчастные художники разбили себе черепа, то не осталось бы ни одного, поскольку все они менее или более несчастны»), то истинность этого признания Бальзака несомненна. Да и Сент-Бев вскоре после смерти Бальзака пишет: «Он приходил, он говорил с вами. Как бы он ни был углублён в своё дело, как бы он ни был на вид занят только собой, он умел расспросить и выслушать. Даже когда казалось, что он не слушает, что занят только своими идеями, он опять уходил, унося, поглощая всё, что хотел знать, и позже вы удивлялись, когда он вам всё это описывал» [155]. Способность быстрого вникания в данное положение, дополненная верной догадкой о чувствах и отношениях в данной среде, в значительной степени возмещает широту житейского опыта. И убедительные свидетельства и анализ самих романов ограничивают смысл парадокса Нордау. Но несомненно справедливо замечание критика Филарета Шасле: «Часто повторяют, что Бальзак был наблюдателем, аналитиком; но он был и чем-то лучше или хуже — ясновидцем (voyant)». Разумеется, если под ясновидением мы понимаем ту работу воображения, то позже развитое наблюдение, которое, основанное на первых документах опыта, создаёт вторичный опыт, поэтический вымысел. Как замечает сам Бальзак в 1839 г.: «Публика и не подозревает, какая неустанная работа мысли требуется от писателя, стремящегося к истине во всех своих выводах, и сколько постепенно накопленных наблюдений заложено в эпитетах, на первый взгляд несущественных, но предназначенных для того, чтобы выделить данное лицо из тысячи других» [156]. Концепция покоится на чем-то узнанном, изученном, но она не осуществляется без участия вольной стихии воображения, и в этом смысле некоторые историки литературы могут считать Бальзака столь же реалистом, сколь и мечтателем [157].
Наблюдательность Бальзака в отношении внутреннего мира человека, в отношении ума, страстей и темперамента поразительна. Она напоминает нам о привычке одной из героинь романа «Кузина Бетта», госпожи Марнеф, проводить полдня на диване, «проникая своим наблюдательным оком в самые сокровенные уголки чужих душ, сердец и козней». И интересно проследить, как он проникает в скрытые душевные состояния через данное для всех с помощью одежды, выражений, слов.
Сам он высказывается по этому вопросу в начале своего рассказа «Фачино Кане». Его жажда науки забросила его в мансарду на одной маленькой улице; жил он скромно, как монах, работал ночью в своей комнате, а днём — в библиотеке; редко совершал прогулки. Вне своих занятий он имел только одну страсть, но и она была как бы продолжением его занятий — он любил ходить в предместья и наблюдать нравы и характеры (точь-в-точь как Диккенс или Достоевский, чей поразительный реализм столь многим обязан их опыту жизни в гуще народа в больших городах). Бедно одетый, как простые рабочие, он смешивался с группами рабочих и, не стесняясь их, становился свидетелем их споров. «Моя наблюдательность приобрела остроту инстинкта: не пренебрегая телесным обликом, она разгадывала душу — вернее сказать, она так схватывала внешность человека, что тотчас проникала и в его внутренний мир». Когда в двенадцатом часу ночи он встречал рабочего, возвращавшегося с женой из театра, он следовал за ними из любопытства и подслушивал, как они обмениваются впечатлениями о пьесе или разговаривают на другие темы: о завтрашней работе, вздорожании картофеля, задолженности булочнику, продолжительности зимы и т.д. В разговорах он улавливал, как «каждый из супругов проявлял свой характер в красочных выражениях». И дальше: «Слушая этих людей, я приобщался к их жизни… Вместе с ними я негодовал против хозяев, которые их угнетали, против бессовестных заказчиков, которые не платили за работу и заставляли понапрасну обивать пороги. Отрешаться от своих привычек, в каком-то душевном опьянении преображаться в других людей, играть в эту игру по своей прихоти — было моим единственным развлечением. Откуда у меня такой дар? Что это — ясновидение? Одно из тех свойств, злоупотребление которыми может привести к безумию? Никогда я не пытался определить источник этой способности; я обладаю ею и применяю её — вот и всё».