День рассеяния
День рассеяния читать книгу онлайн
Повесть посвящена Грюнвальдской битве, в которой белорусские, литовские, украинские, русские полки вместе с поляками разгромили крестоносцев.На основе исторических хроник и исследований автор увлекательно воссоздает памятные события тех лет. В повести действуют многие реальные лица того времени, сыгравшие важную роль в истории белорусского и литовского народов. Читатель станет свидетелем заговоров, покушений, боевых стычек, обозреет широкую панораму исторической битвы 15 июля 1410 года.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Прозрачный туман стоял над застывшим в безветрии озером, завесью его прикрывались леса на берегу, хаты караимов, татарский табун и утренние костры. Захотелось в поле. Скакать, скакать, разрезая воздух, слушать ярый перестук копыт по пристывшей земле, лай борзых, лететь вместе с ними по яркой озими, жухлой траве, не помня себя, забыв обо всем, о всех делах, заботах, бедах, людях, о канувшем и грядущем, упиваться пылом минуты, жаром крови, силой жизни. Сразу и увиделось: бежит под копыта трава, мелькают извалы, сосны, круг солнца в облачной поволоке, багрянец рябины, иссиняя гладь Гальве, кленовая пестрота, шумы, шорохи леса, колючая свежесть воздуха, гул земли, трепет в душе. Вдруг, вспомнив, осекся: какая охота, какое поле — сегодня день поминальный, святой — дзяды. Дзяды придут, прилетят, соберутся — мать с отцом, братья, дед, стрый 2, Иванко с Юрочкой, другие прочие. Придут, а он свору по дорогам гоняет. Нельзя. Обидятся. Не простят. Князь, насколько удалось, высунулся в окно и увидел вдали, на полуострове, малоприметные за туманом развалины старого Трокского замка — любимое отцовское гнездо, колыбельное свое место. Хоть и давно было разрушено и не ставил себе цели тот замок поднимать, отстраивать, жить в нем, все равно кольнула острая боль, что замковые стены разбиты, развалены крыжаками, древний дом сожжен, замчице отдано кустам и крапиве, которые поросли там, где он учился ходить, где горел дедовский очаг, зажженный Гедимином, кипела жизнь, теснились толпы, правил отец. Мелькнуло, правда, воспоминание, что сам вместе с немцами, когда бился за власть, осаждал этот замок и радостно следил, как ядра крушат старые стены, образуя проломы. Что с того — сам не сам? Нет отчего дома, стерт, быльем порос, полынью. А ведь было: черные кони молотили снег, мать провожала с крыльца, срывались сани, мороз, полозья скрипят, свищут пуги. Летели в Гродно, на рубежи, а там и по дороге примыкали бояре, и сотенный поезд выносился в Прусы, в зимние гости к крыжакам. Вихрем пролетали пятьдесят, сто верст в глубину, вдруг возникали из снежной завеи у крепостей, иные крикнуть не успевали, удивиться — «Литва?», вспарывали охрану, рубили крыжаков, брали лупы 3, все, что могли взять — зерно, золото, мясо, оружие, мед; вспыхивал костел, городище, и сникали в снегах, в лесах, под вой вьюги, под вытье леших, и поземка заметала следы.
Лупы на санях, свист ветра, ледяные звезды над головой; сверкал, скрипел наст, луна пряталась и выходила, и рядом шли зимние волки, жадно горели их глаза в темноте; и они были, как волки,— он и Ягайла, молодые, крепкие, овчины поверх кольчуг, широкие пояса, золотые литые пряжки, под рукой лук, прицелишься в желтом свете месяца, стрелы исчезнут — и двое вожаков вдруг зарываются в снег, а если один, то сколько веселых споров — чей? И в Пруссы, и к ливонцам, к ляхам на Лысую Гору всегда неразлучно, в одних санях, бок о бок в седлах, бок о бок в рубке; день казался неделей, неделя месяцем, спали в обнимку, грея друг друга братским дыханием; истосковавшись, скакали — он в Вильню, Ягайла в Троки, вдруг встречались на пути — счастье; казалось, вся жизнь так пройдет, так отцы жили, Кейстут и Ольгерд, все пополам — дела и битвы, земли и города, дань, подати, подарки, пленные крыжаки, лупы. И ухнуло все, как в могилу: мать утоплена, отец удавлен, четверых братьев бог прибрал, из друзей враги вышли, все переиначилось, перекроилось, старина изошла дымом вместе с отцом на погребальном костре; сгорело старое, унесло водой, было и словно не было, а всех следов — горькие засечки в душе.
Князь прилег, уставился в окно на белесое небо. Вдруг слабо плеснула вода под стенами замка, за окном что-то затрепетало, послышался слабый шорох у ниши, рама дрогнула, что-то прошелестело на потолке. Дзяды явились — отец, великий князь Кейстут с супругой к любимому сыну пришли. Ну, не взыщите. Будет и хлеб-соль, и сладкая чарка. А может, и не они. Что им здесь? Бродят среди развалин, ищут в горькой полыни свои стежки, былое счастье, слушают отзвуки своей славы. Эх, боги, славный был рыцарь отец, теперь таких нет и больше не будет. Лгать, хитрить, копать за спиной яму не любил. Сотни походов прошел, мечом рубили, копьем ссаживали с коня — вставал; крыжаки, поляки трижды брали в плен — уходил, а что погубило? Кто? Сын, он — Витовт! Жаль, жаль, дзяды, не увидели меня умником, запомнили дураком. Ведь всех отец бросил в подвал. Ягайла, матушка его кровожадная, мятежный Корибут, Скиргайла, змееныш этот Свидригайла — все сидели в темнице. Пусть бы и отсидели полжизни. Нет, сердце щемило — не по-рыцарски, не по-братски. Витебск им, Крево, пусть знают великодушие Витовта, который отца на коленях просил — и жизни сберечь, и уделами наделить. Круглый был дурак, таких среди князей не было и не будет. Даже на том поле, в пяти верстах отсюда, уж, кажется, следовало озлиться, не блажить, но будто заколдовали промах на промах низать — захотел воду и огонь примирить, волкодава с волком. Поле то ненавистное, язвина, вечный свищ, и в смертный час на память придет, как несчетно являлось. Ягайла восстал, рубиться сошлись за престол. Он на одном краю поля, на другом — великий князь Кейстут и он, Витовт, с гродненской своей хоругвью. Какой мир? Какая дружба? Пятьсот шагов отделяли. Меч бы из ножен, шпоры коню, и вперед — «Бей! Руби!» — и, боги литовские, решайте, кому власть, кому бежать на расставных конях в Мальборк, кланяться великому магистру, Жмудью платить за помощь, брататься с немцами, жечь вместе с ними свою же землю, бить своих же людей, терзаться, страдать, руки искусывать по ночам в скребущей досаде... Слепец! Сам сновал между войсками, льстивые Ягайловы враки слушал с вниманием, трепетно билось сердце от лживых слов: да, справедливо, ему, Ягайле, отцовское — Вильню, Крево, Черную Русь, Полоцк с Витебском, и ему, Витовту, отцовское — Жмудь, Трокскую землю, Гродно, Брест, Подлясье. А Киев, Подолье, Волынь, Русь Северскую прочим Ольгердовичам. И как в дурмане рисовалось сказочное, невозможное, из юношеских мечтаний — они правят вдвоем, каждое дело судят вдвоем, вместе в походы, как прежде, в санях по скрипучему насту. Что жадничать! Княжество большое, он, Витовт, уступчивый, а седой князь Кейстут, старый его отец, любимец народа, мудрым словом, советом, мнением, отговором будет помогать обоим, пока кровь от долгой жизни, трудов, боев, княжеского бдения сама собой не застынет в жилах, как смола с приходом зимы. И на небе начертывалось: насмерть сходиться можно Литве с Пруссами, а Ягайле с Витовтом — дружить, иначе Перун молниями убьет, Велемос1 жизни задует. Пили из одной чаши, в ляхских походах друг друга от ударов спасали, и вдруг рубиться, сечь мечом любимую голову, в труп, в прах, которым горшок наполнят и засыплют землей...
Что-то мелкое сидело на потолке. Князь, приглядевшись, различил пяток мушек; недвижно замерли на красном кирпиче дзяды, слушали его мысли, горевали о былых днях. Проглядел, как влетели. Кабы не глупость тогда, дзядами многие еще могли не быть, жили бы сейчас... Вон, на потолке, едва различишь, а великие были люди. Пванко с Юрочкой могли княжить, сердце радовать, уже внуков бы приучал к седлу...
Заныло сердце. Князь вскочил, рванулся к дверям, к Анне — но зачем? Каяться в ошибках? Не утешит. Растер грудь, вновь высунулся в окно. К мосту подходил конный отряд — лица не виделись, но по коням, по посадке бояр узнал сотню Ильинича. Подумал удовлетворенно: «Вернулись. Проводили Семена. Теперь к лету появится, крыжаков бить». А взгляд, скользнув по сотне, по ватаге татарчат, игравших арканами, убежал за прикрытый дымкой лес, в ту сторону, где, сам видел недавно, заросло олешником злосчастное поле.
Не забывалось и проститься не могло. Там, тогда, видели ясно, кого Ягайла призвал в защитники — четыре прусские и ливонские хоругви стояли гуфами, шевелили копьями и мечами. Жмудь отступил им за эту помощь. Видели ведь, плевались, роптали. Но отшибло разум, и отбыли с кучкой бояр, бросив войско, в Вильню, в старый дедовский замок — спешили договор о пожизненном мире на пергамин записать и печатями прихлопнуть. Уже через пять минут, как въехали на замковый двор, легли Среди крыс в затхлом подвале, прикованные к стене, забренчали цепями под хохот ягайловой челяди, а свои бояре были посечены, их покидали на телегу и отвезли на свалку воронам. Потом свечник Лисица держал лучину, а Ягайла, нынешний король польский, скрестив на груди руки, говорил с непонятной улыбкой: «Ты, князь Кейстут, старый лис, много бегал из плена. Теперь не убежишь!» В ту минуту не верилось, но скоро поверилось, принял решение — убить. И вот это спокойствие в голосе, ледяная улыбка при тех словах никогда в памяти не затирались. Разное бывало у него, Витовта, тоже головы сносил, может, триста или четыреста, если брать за все годы, но так, со змеиной улыбкой — никому не объявлял. Решаешь казнить — значит, гневен, зол, обижен, кровь клокочет, ярится сердце, чему же улыбаться? Порода такая. Скиргайла ручался, что волос с головы не упадет, а сам, лично, отвез князя Кейстута в Крево, и через пять дней холопы задушили старого князя с его же ферязи золоченым шнуром. А жену князя Кейстута, его, Витовта, мать, сыскали в Брестском замке и ночью при свете звезд кинули в Буг.