Русские символисты: этюды и разыскания
Русские символисты: этюды и разыскания читать книгу онлайн
В книгу известного литературоведа вошли работы разных лет, посвященные истории русского символизма. Среди героев книги — З. Н. Гиппиус, В. Я. Брюсов, М. А. Волошин, Вяч. Иванов, И. Коневской, Эллис, С. М. Соловьев и многие другие.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
С чтением стихотворения «Умершим мир!» Брюсов выступил на одном из публичных вечеров «Общества Свободной Эстетики» вскоре после возвращения из санатория. Ходасевич вспоминает: «Прослушав строфы две, я встал из-за стола и пошел к дверям. Брюсов приостановил чтение. На меня зашикали: все понимали, о чем идет речь, и требовали, чтобы я не мешал удовольствию» [735].
Ниже печатаются документы, хранящиеся в Отделе рукописей Российской государственной библиотеки в Москве (РГБ): письмо Брюсова к А. А. Шестеркиной из Петербурга (О. Р. Карт. 129. Ед. хр. 2), письмо З. Н. Гиппиус и Д. С. Мережковского к Брюсову, написанное после его пребывания в Петербурге в конце ноября 1913 г. (Ф. 386. Карт. 94. Ед. хр. 45), письма А. Г. Львова (брата Н. Г. Львовой) к Брюсову (Ф. 386. Карт. 93. Ед. хр. 1), письмо Брюсова к А. Г. Львову и его же памятная записка «Правда о смерти Н. Г. Львовой» (Ф. 386. Карт. 71. Ед. хр. 52).
<С.-Петербург. 25 ноября 1913 г. >
Я Вам что-то писал, Анечка, не знаю что — по адресу Малая Алексеевская [736]. Другого не знаю, но, м<ожет> б<ыть>, и эти строки дойдут. Вы знаете, что я убежал. Быть там, видеть, это слишком страшно. Быть дома, видеть тех, кто со мной, — это еще страшнее. Вы поймете, Анечка, что я эти дни не мог быть дома. Мне надо быть одному, мне надо одному пережить свое отчаянье. Ибо это — отчаянье. В ней для меня было все (теперь можно сознаться). Без нее нет ничего. Поступать иначе, чем я поступал в жизни, я не мог: это был мой долг (говорю это и теперь). Но теперь тоже мой долг поступить так, как я поступлю. Еще я убежал, чтобы это вполне понять. Понял, что больше жить нельзя и не надо. Валерия Брюсова больше нет. Это решено совсем. Его нет. Знайте. Прощайте, Анечка.
Анечка! останьтесь моим другом, Вы, хотя я Вас эти годы обижал очень. Мне больше некого просить. Будьте там. Сделайте все, что нужно. Упросите тех, кто по закону имеет право, — позволить мне не быть в <нрзб>. Мне хочется прислать денег, сколько надо, чтобы все было по крайней мере красиво. Зачем это, не знаю. Но так тоже надо. Анечка, милая. Достаньте где-нибудь денег и делайте все, что надо. Я тотчас пришлю все из Петербурга. Я уехал с 5 рублями. Но я достану. Это моя последняя просьба. Больше ни о чем и никогда не буду, не придет<ся?> просить. Ах, Анечка! Я ее очень любил. И теперь незачем жить, незачем.
14–12—<19>13. СПб. Серг<иевская> 83
Валерий Яковлевич, милый, Вы нам стали близки. Мы все помним всё это время, думаем о вас глубоко и нежно. Спасибо за письмо. Но так живем мы все за стенами, так не умеем ломать их. И тем отраднее простая минута, когда чувствуешь, что человек человеку — человек. Я верю теперь, что случись у нас тяжелая минута — вы не пройдете мимо. Через страдание видишь человеческие глаза. И уж потом никогда не забываешь.
Слов так мало, настоящих, и так трудно они приходят. Мы все и боимся слов. А настоящие, должно быть, самые простые, — вот как в вашем письме. Еще раз спасибо вам за него.
Что бы вы ни «решили» — мы знаем одно: мы видели вашу глубину, и все в вас будет идти из нее.
Помните, что мы помним вас всегда. Приветствуем нежно.
Ваша З. Г.
Низкий поклон И<оанне> М<атвеевне>.
Да, милый Валерий Яковлевич, и у меня все так, как пишет З. Н.
И мне еще хочется поблагодарить Вас за то, что Вы пришли тогда к нам. Значит, уж<е> раньше чувствовали, что мы можем быть близки.
Знаете, почему Вы мне особенно близки? Потому что у нас с Вами общий грех — и общее страдание. Я и почувствовал в ту минуту Ваш грех, как свой. И этого никогда не забуду. Вы научили меня многому — за это я Вам благодарен.
И еще хотелось Вам вот что сказать, только не знаю, имею ли право? Ну да все равно скажу. Если я и не сумею сказать, — Вы поймете, как надо. Я и тогда хотел Вам сказать, но не посмел, а потом много раз думал. И мне теперь кажется, что Вы сами это чувствуете.
Для нее, для ушедшей, очень важно, как Вы будете жить, т. е. не в смысле «добродетели», «нравственности», а в смысле основной глубокой воли жизни (к неодиночеству). Вы ей можете помочь, как никто: через себя — ей.
И я верю, что так и будет. Я в силу Вашу верю. Вы в ту страшную минуту не солгали, Вы правдивы были до конца перед ней и перед собой. А для такой правды нужна большая сила. И она у Вас была и, значит, будет.
Нет, не умею, совсем не умею сказать как следует. Должно быть, потому именно, что без права говорю. Одно только знаю, что есть в судьбах наших общее, и мы оба этого никогда не забудем. И от этого легче.
Целую Вас крепко, милый.
8 декабря 1913 года.
Милостивый Государь, Валерий Яковлевич, уведомляю Вас, что Надя оставила на Ваше имя письмо, написанное перед самоубийством.
Письмо это находится в 3 уч<астке> Тверской части [737] при полицейском протоколе и может быть выдано только лично Вам [738]. Надеюсь, что судьба не столкнет меня с Вами на какой-либо дороге, так как для меня слишком была бы тяжела встреча с человеком фразы (и только фразы), человеком, не сдерживающим данное честное слово, человеком, взявшим душу Нади и убившим ее.
11 января 1914 года
Милостивый Государь Валерий Яковлевич!
Пятьдесят дней тому назад скончалась Надя.
Срок, за который, мне кажется, Вы успокоились достаточно. Учитывая это, прошу Вас объяснить мне обстоятельство, которое я считаю основной и главной причиной смерти Нади (факт передачи Вами Наде револьвера, несмотря на данное Вами мне честное слово Брюсова, что, после известной Вам случайности, это оружие в руках Нади никогда больше не будет), объяснить мне без недомолвок и экивоков.
Поставлю вопрос прямо: «Считаете ли Вы себя виновным морально в самоубийстве Нади и физически в снабжении человека, уже находящегося под властью известного настроения (настроения, которое Вам именно было известно более чем кому-либо), — удобным, нестрашным, автоматически действующим средством вызвать смерть?»
Как видите, я поставил вопрос прямо, и смею думать, что получу столь же прямой, если пожелаете, личный ответ. Срок ответа на это письмо я ставлю недельный, т. е. до 18 января 1914 года.
27 февраля 1914
Милостивый Государь, Александр Григорьевич!
К сожалению, мое нездоровье и мое отсутствие из Москвы помешало мне раньше ответить на Ваше письмо. Хотя оно содержит совершенно неуместное, с моей точки зрения, назначение срока, к которому Вы ожидаете моего ответа, я все же с удовольствием дам Вам прямые ответы на поставленные Вами вопросы.
Вы спрашиваете, считаю ли я себя «морально виновным» в самоубийстве Н. Г. На это я должен Вам ответить: Да, считаю, — но в той же мере, в какой должны считать себя «морально виновными» и Вы лично, и все другие, бывшие с ней близкими. Среди всех лиц, окружавших Н. Г., я, наверное, больше всех заботился о ее судьбе. Я делал все, что мне казалось нужно и что было для меня возможно, чтобы ее жизнь складывалась для нее хорошо. В ущерб всем своим делам и занятиям, я посвящал Н. Г. едва ли не половину своего времени… Хочу верить, что так же относились к ней и другие, близкие ей лица… Но, очевидно, всего этого было мало. Очевидно, ей нужно было еще что-то, что мы ей дать не могли или не сумели. В этом смысле и я, и Вы, и все мы должны считать себя «морально виновными», и тяжесть этой вины я вполне сознаю, как, вероятно, сознаете и Вы.
Вы спрашиваете далее, почему я вернул Н. Г. револьвер, который Вы у нее отняли. По многим причинам. Во-первых, потому, что мне слишком трудно было отказать ей в ее настойчивой просьбе. Во-вторых, потому, что она дала мне формальное обещание не пользоваться им против себя (но я ни на миг не позволяю себе упрекать ее за то, что она своего обещания не исполнила). В-третьих, наконец, потому, что человек, решившийся на самоубийство, всегда найдет для этого средства [739]. Вам, может быть, неизвестно, что я, в самом начале моего знакомства с Н. Г., дважды удерживал ее от сходного поступка в самые последние минуты. В те дни, когда Вами был отнят у Н. Г. тот револьвер, у нее в руках уже был другой, который она мне показывала. Кроме того, одна ее подруга (не знаю ее имени) приносила ей, по ее просьбе, цианистый кали, который я также видел. Мне казалось, что с таким настроением должно бороться не внешними мерами, которые должны были оказаться бесплодными, а иным путем: стараниями вызвать в Н. Г. любовь к жизни, желание жить… Может быть, я ошибался, может быть, я не сумел или не смог привести свою мысль в исполнение, но так я рассуждал тогда. И как иначе мог я рассуждать при моей глубочайшей симпатии к Н. Г., кончина которой остается величайшим горем, испытанным мною в жизни?
Таковы мои ответы, милостивый государь. Надеюсь, что это мое интимное письмо, которое я обращаю к Вам, как к брату Н. Г., останется между нами. Мне нет причин скрывать то, что здесь сказано, но мне неприятно посвящать чужих людей в свою личную жизнь.
Примите уверения в совершенном почтении [740].