Бессмертны ли злые волшебники
Бессмертны ли злые волшебники читать книгу онлайн
Это неожиданная книга. В ней документальное повествование переходит в художественные новеллы, а поэтические этюды о человеческих характерах перерастают в философские размышления о жизни. Происходит это потому, что автор открывает перед читателем лабораторию своей мысли. Его мысль упорно хочет проникнуть в тайны человеческих судеб, понять законы, управляющие человеческими отношениями и человеческими поступками, найти истоки человеческих взглядов на добро и зло. А когда мысль не стоит на месте, когда она ищет, то ей приходится вбирать в себя очень многое. Это целый поток историй, конфликтов, воспоминаний, ассоциаций… Это книга о любви и о счастье, о людях, одержимых страстью творить в мире добро, о таланте видеть жизнь удивленными глазами. Вечные проблемы — добро и зло, любовь и ненависть, бескорыстие и скупость, вдохновение и приземленность — получают у автора современное звучание. Оставаясь вечными, они приобретают новые оттенки, обогащаются духом нашей эпохи, авторским видением.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
И с этой точки зрения многих весьма эрудированных и эффективно мыслящих людей называть умными не стоит: именно потому, что ум у них развился раньше сердца. И это бывает непоправимо: восстановить равновесие так же трудно, как черепахе догнать быстроногого Ахилла.
Я в первый раз задумался об искусстве — или о науке? — этого удивительного равновесия между сердцем и умом. Как его добиться? Что нужно, чтобы сердце развилось раньше? В наш век. Ведь Ахилл может настолько обогнать черепаху, что почувствует себя в самом деле мыслящей плесенью.
Взбивая подушку на верхней полке, я решил: Ахилл и черепаха. Да. Большое раздумье…
Вечером через день я вошел в кабинет редактора.
Был час, когда редакционная жизнь переваливает за невидимую черту. Многоликая суета откатывается назад, подобно большой волне, напоминая о себе лишь на маленьких островках: у дежурного секретаря, рядом с телетайпом, в типографии. Становится тихо в коридорах и кабинетах, наступают минуты шутливых воспоминаний, непринужденных лирико-иронических бесед и блаженного молчания.
Редактор был у себя один. Сидел, положив локти на массивный письменный стол, и беззвучно смеялся, обернув лицо к стоящему сбоку телевизору с большим лунно-ярким и лунно-рельефным экраном. Ему стало неловко, будто я застал его за делом, недостойным редактора. Быстро щелкнув, он выключил веселую комнатную луну, смущенно кашлянул и, выйдя из-за стола, как радушный хозяин, пошел мне навстречу.
— А! Автор статьи «Планктон искусства», которая через несколько дней, надеюсь, украсит…
— Не украсит, — мягко возразил я. — В жизни все оказалось не так…
— Да? — удивился. — Вы уверены? Расскажите.
И я стал рассказывать, почти без деталей и оттенков, строго вычерчивая основные логические линии: редактор любил именно такой стиль отчета о поездках. «Дайте мне колонну, — нетерпеливо бросил он однажды. — Капителью займемся в рабочем порядке!»
На сей раз я особенно сгущал события и впечатления, сурово освобождая логические линии от светотени, — и не потому, разумеется, чтобы понравиться редактору. Нет, мне все время казалось, что какие-то детали и оттенки этой истории стали частью общей тайны — моей и ее героев, — крупинками моей внутренней жизни, и я не мог, не смел извлечь их оттуда для деловитого рассмотрения в редакторском кабинете.
Передав ему потом, тоже крайне сжато, логику моих размышлений на обратном пути, я закончил с суховатой определенностью:
— Итак, я хочу написать…
— Вы хотите написать, — юношески живо перебил он, вытянув ко мне руки с большими раскрытыми ладонями, — вы хотите написать о нравственной невесомости.
Одно из самых трогательных заблуждений редактора заключалось в его искреннем убеждении, что ему лучше любого из нас известно, что мы хотим написать.
Я вежливо улыбнулся, пожал плечами.
— Не понимаете, — констатировал он с удовольствием и, выйдя опять из-за стола, обнял меня за плечи, повел к дивану для доверительной беседы. — Суть в том, — объяснил он, — что многие старые ценности утрачивают этическую гравитацию…
Я вслушивался в его речь, мучительно догадываясь о том, чт о утратили эти изящные, хрупкие, как морские лилии, мысли по пути ко мне.
— Ну, вам, человеку, увлекающемуся кибернетикой и физикой, должно быть известно достаточно хорошо, что такое гравитация. Мы ходим уверенно по земле, потому что нас держит сила ее тяготения. А космонавт плавает у себя в кабине. В космическом корабле яблоко не упало бы, и Ньютон не открыл бы великого закона, если бы он наблюдал материю в тех условиях. Я рассказываю вам банальные вещи о физической невесомости, чтобы вы лучше поняли явление невесомости нравственной. В мире этики тоже существует гравитация, определенные силы тяготения, их неразгаданная тайна. Формируются эти силы великими ценностями. Я не буду их перечислять, чтобы вы не обвинили меня в склонности к сантиментам. И стоит одной из этих ценностей, ну, поклонению перед женщиной, утратить силу, как человек начинает «плавать». Да… Вы отчетливо меня понимаете?
— Не так отчетливо, как хотелось бы, — ответил я откровенно.
— Отлично! — воскликнул он радостно. — Возьмем для ясности океан…
Я посмотрел на оживленное лицо редактора и понял вдруг, почему его так тянет к океану. В каждом из нас живет вся история жизни на Земле — от первого соединения аминокислот в «бульоне» теплых морей до последнего мамонта. И ушедшие, забытые формы обнаруживаются иногда с изумительной отчетливостью: в лице редактора, большеглазом и большеротом, с сильно выдающимся носом, большим, чуть покатым лбом и обтекаемыми, как бока гоночной машины, скулами, жила глубоководная рыба. Это сходство было затушевано добрым, усталым, глубоко человечным выражением. Но оно существовало, говорило о том, что в любой из форм жизни заключена возможность все более высоких осуществлений: вот стала же глубоководная рыба через каких-нибудь двести миллионов лет добрым и умным редактором газеты.
— …Возьмем для ясности океан, — говорил он. — Вам, несомненно, известно, что величайшая горная цепь на нашей планете расположена не на суше, а тянется по дну океанов — от Атлантического до Тихого. Ни на комфортабельном лайнере, ни на плоту типа «Кон-Тики» люди не думают об этих горах. Они уделяют внимание вещам более ощутимым — температуре и волнению воды, давлению воздуха, близости земли и т. д. Но именно эти невидимые горы, быть может, и определяют все, вплоть до перемещения материков, заметного только в масштабах сотен тысяч лет. И если бы на далеком Западе обрушился какой-то пик горной цепи, это отозвалось бы во всех морях. Потому что Мировой океан един, как едина и этическая атмосфера века, несмотря на существующие сегодня в мире глубочайшие различия.
Я хочу, — говорил он мне, — чтобы вы написали о нравственной невесомости и дали ее социальный, философский анализ. Для этого надо мыслить и видеть широко.
— До обвала горной цепи на западе Мирового океана?
— Да, — поскучнел редактор. — Вы меня поняли. Большое раздумье. Я вам помогу…
Он подошел к шкафу, достал папку с надписью «Нравственная невесомость», кашлянул смущенно.
— Вот, собирал, думал написать сам. Нет, нет!.. Берите, осмысливайте. Тут, — он постучал пальцем по жесткому картону, — есть вещи занятные, хороший уголь в топку вашей фантазии. Вы расстроены?
— У меня такое чувство, — ответил я чистосердечно, — будто меня относит все дальше и дальше от нижнеустинской истории.
— А и в самом деле вас относит все дальше, — рассмеялся он. — Но в океане, дорогой мой, есть такие течения, которые подобны бумерангу: они относят все дальше, чтобы потом резко вернуть обратно Думайте, думайте! Желаю вам хорошей творческой, наполненной размышлениями ночи…
И я ушел от него с папкой, на которой красовалась еще не совсем понятная мне странная надпись: «Нравственная невесомость», ушел, ругая себя за бесхарактерность, за то, что не сумел отстоять моего Ахилла и мою черепаху.
Дома я раскрыл и перелистал папку; там были переводы статей, лежало несколько книг с многочисленными закладками. Были и различные записи: мысли редактора о том, что он читал или видел. Но в основном это были документы, то есть вещи, передающие наиболее достоверную информацию о времени, об «этической атмосфере века».
На самом верху лежал перевод главы вышедшей недавно в Лондоне книги Д. и В. Мейс «Советская семья»; глава называлась «Любовь среди русских». Авторы, наблюдавшие в течение нескольких месяцев нравы в нашей стране, пишут с нескрываемым восхищением о «романтике отношений». Читая их, я подумал еще раз, что все в мире относительно. Нам кажется, что «романтика отношений» пошла на убыль, они же, видя то, чего нет у них дома, растроганы. «Русские — романтически настроенные люди, — пишут англичане. — Советская любовь подходит к любви с робостью, резко контрастирующей с тем „знанием дела“, которое распространилось сейчас на Западе. Эта робость и сдержанность тонко обрисованы в замечательном фильме „Баллада о солдате“ („Опять „планктон искусства“!“ — мелькнуло у меня при чтении). Подавляющее большинство советской молодежи женится и выходит замуж по любви».