Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко.
Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко. читать книгу онлайн
Парадоксальное соединение имен писателя Зощенко и капитана Лебядкина отражает самую суть предлагаемой читателю книги Бенедикта Сарнова. Автор исследует грандиозную карьеру, которую сделал второстепенный персонаж Достоевского, шагнув после октября 1917 года со страниц романа «Бесы» прямо на арену истории в образе «нового человека». Феномен этого капитана-гегемона с исчерпывающей полнотой и необычайной художественной мощью исследовал М. Зощенко. Но книга Б. Сарнова — способ постижения закономерностей нашей исторической жизни.
Форма книги необычна. Перебивая автора, в текст врываются голоса политиков, философов, историков, писателей, поэтов. Однако всем этим многоголосием умело дирижирует автор, собрав его в напряженный и целенаправленный сюжет.
Книга предназначена для широкого круга читателей.
В оформлении книги использованы работы художников Н. Радлова, В Чекрыгина, А. Осмеркина, Н. Фридлендера, Н. Куприянова, П. Мансурова.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Вряд ли ведь для Ивана Федоровича Головкина информация, заключенная в первой строке четверостишия, равна информации, заложенной во второй строке, а уж тем более в двух последних. «Птичка прыгает на ветке» — это очевидная чушь и бессмыслица, упомянутая поэтом, видать, просто так, к слову, чтобы вышло складно. «Бабы ходят спать в овин» — это уже информация, заслуживающая несколько большего внимания. Но и она не составляет главного содержания частушки. Главное, а по существу, единственное ее содержание заключается в поздравлении, то есть в двух последних строчках.
Так обстоит дело для каждого нормального человека, к каковым, безусловно, причисляет себя Иван Федорович. Но Пушкин, судя по всему, к этим нормальным людям причислен быть не может. Он особенный человек. Гений. Иначе говоря, он человек малахольный. Эта его малахольность, очевидно, заключается в том, что «пустяки» для него имеют явно такое же (если не большее) значение, как и вещи серьезные. Ревет ли зверь в лесу глухом, поет ли дева за холмом, птичка ли прыгает на ветке, бабы ли ходят спать в овин — для него все это одинаково важно и одинаково интересно. Все это в равной степени его умиляет. Все служит достаточно серьезным основанием для того, чтобы отнестись к ближнему (все равно, к кому именно) с глуповато-жизнерадостным обращением: «Честь имею вас поздравить!..»
Ему главное покрыть не занятое стихами пространство и, покрыв, засвидетельствовать свое почтение.
Вот она где всплыла — «поздравительная открытка»!
Неужели случайное совпадение?
Нет, таких случайностей не бывает.
Эти «рифмующиеся» меж собой определения потому и рифмуются с такой легкостью, что в них отразилась весьма ясная и последовательная концепция:
Пушкинская молитва идет на потребу миру — такому, каков он есть, и состоит в пожелании ему долгих лет, доброго здоровья, боевых успехов и личного счастья. Пусть солдат воюет, царь царствует, женщина любит, монах постится, а Пушкин, пусть Пушкин на все это смотрит, обо всем этом пишет, радея за всех и воодушевляя каждого.
Вероятно, никогда столько сочувствия людям не изливалось разом в одном — таком маленьком — стихотворении. Плакать хочется — до того Пушкин хорош. Но давайте на минуту представим в менее иносказательном виде и «мрачные пропасти земли», и «заботы царской службы». В пропастях, как всем понятно, мытарствовали тогда декабристы. Ну а в службу царю входило эти пропасти охранять. Получается, Пушкин желает тем и другим скорейшей удачи. Узнику — милость, беглому — лес, царский слуга — лови и казни. Так, что ли? Да (со вздохом) — так.
В этом вздохе слышится какое-то снисхождение к Пушкину. И здесь, пожалуй, единственное принципиальное отличие взгляда Абрама Терца от взгляда на Пушкина Ивана Федоровича Головкина. Иван Федорович готов в «малахольности» Пушкина увидеть какое-то пусть непонятное ему, но несомненное преимущество гения перед нормальным, «средним» человеком. Что касается Абрама Терца, то он в этом его качестве усматривает явную его, Пушкина, человеческую неполноценность.
Хуже всех отозвался о Пушкине директор лицея Е. А. Энгельгардт. Хуже всех — потому что его отзыв не лишен проницательности, несмотря на обычное в подобных суждениях профессиональное недомыслие... Местами характеристика знаменитого выпускника поражает пронзительной грустью и какой-то боязливой растерянностью перед этой уникальной и загадочной аномалией. О Пушкине, о нашем Пушкине сказано:
«Его сердце холодно и пусто: в нем нет ни любви, ни религии; может быть, оно так пусто, как никогда еще не бывало юношеское сердце» (1816 г.).
Проще всего смеясь отмахнуться от напуганного директора: дескать, старый пень, Сальери, профукавший нового Моцарта, либерал и энгельгардт. Но, может быть, его смятение перед тем, «как никогда еще не бывало», достойно послужить прологом к огромности Пушкина, который и сам довольно охотно вздыхал над сердечной неполноценностью.
Пушкин у Терца предстает перед нами этаким монстром, изначально лишенным каких бы то ни было, пусть субъективных, пусть даже несправедливых, пристрастий.
Царь и Евгений в «Медном всаднике», отец и дочь в «Станционном смотрителе», граф и Сильвио в «Выстреле»... Мы путаемся и трудимся, доискиваясь, к кому же благоволит покладистый автор. А он благоволит ко всем.
А откуда смотрит Пушкин? Сразу с обеих сторон, из ихнего и из нашего лагеря? Или, может быть, сверху, сбоку, откуда-то с третьей точки, равно удаленной от «них» и от «нас»? Во всяком случае он подыгрывает и нашим и вашим с таким аппетитом («Эй, казак! не рвися к бою», «Делибаш! не суйся к лаве»), будто науськивает их поскорее проверить в деле равные силы. Ну и, конечно, удальцы не выдерживают и несутся навстречу друг другу.
Нет, каков автор! Он словно бы для очистки совести фыркает: я же предупреждал! — и наслаждается потехой и весело потирает руки: есть условия для работы.
Однако не надо обладать особенно тонким слухом, чтобы за разухабистым, ерническим тоном Терца расслышать и совсем иные ноты:
«Зачем он дан был миру и что доказал собою?» — вопрошал Гоголь о Пушкине с присущей ему дотошностью в метафизической постановке вопросов. И сам же отвечал: «Пушкин дан был миру на то, чтобы доказать собою, что такое сам поэт, и ничего больше, — что такое поэт, взятый не под влиянием какого-нибудь времени или обстоятельств и не под условьем также собственного, личного характера, как человека, но в независимости ото всего...»
«В независимости ото всего...» Да, Пушкин показал нам Поэта во многих, исчерпывающих, вариациях, в том числе в независимости ото всего, от мира, от жизни, от самого себя. Дойдя до этой черты, мы останавливаемся, оглушенные наступившей вмиг тишиной, бессильные как-либо выразить и пересказать словами чистую сущность Искусства...
Нет, тут не равнодушие к Пушкину и даже не та «роковая отрада», которая, как мы знаем, таится «в попираньи заветных святынь». Тут слышится самый неподдельный восторг и даже какой-то мистический ужас.
Сомнений нет. Озорник и хулитель готов преклониться пред величием Поэта.
Но что лежит в основе этого его преклонения?
...давайте по порядку:
Такое слышать обидно. Пушкин, гений, и вдруг — хуже всех.
— Не хуже всех, а лучше... Нелепо звучит. Требовательность большого поэта, гения... — Хотел лазейку оставить. Женщинам, светскому блеску. Любил наслаждаться жизнью... — Ну были грешки, с кем не бывает? Так ведь же гений! Творческая натура. Простительно, с лихвой искупается... — Какой пример другим! Непозволительно, неприлично. Гению тем более стыдно... — Нельзя с другими равнять. Гений может позволить. Все равно он выше... (И так далее, и опять сначала.)
Вот примерный ход мыслей, ищущих упрекнуть или реабилитировать Пушкина в этой странной тираде и как-то ее обойти, отменить...
Нет, господа, у Пушкина здесь совершенно иная — не наша — логика. Потому Поэт и ничтожен в человеческом отношении, что в поэтическом он гений. Не был бы гением — не был бы и всех ничтожней. Ничтожество, мелкость в житейском разрезе есть атрибут гения.
