Бессмертны ли злые волшебники
Бессмертны ли злые волшебники читать книгу онлайн
Это неожиданная книга. В ней документальное повествование переходит в художественные новеллы, а поэтические этюды о человеческих характерах перерастают в философские размышления о жизни. Происходит это потому, что автор открывает перед читателем лабораторию своей мысли. Его мысль упорно хочет проникнуть в тайны человеческих судеб, понять законы, управляющие человеческими отношениями и человеческими поступками, найти истоки человеческих взглядов на добро и зло. А когда мысль не стоит на месте, когда она ищет, то ей приходится вбирать в себя очень многое. Это целый поток историй, конфликтов, воспоминаний, ассоциаций… Это книга о любви и о счастье, о людях, одержимых страстью творить в мире добро, о таланте видеть жизнь удивленными глазами. Вечные проблемы — добро и зло, любовь и ненависть, бескорыстие и скупость, вдохновение и приземленность — получают у автора современное звучание. Оставаясь вечными, они приобретают новые оттенки, обогащаются духом нашей эпохи, авторским видением.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Слова эти как озарение — стоит над ними помедлить. Речь идет о возможности неслыханного нравственного богатства. То, что было раньше уделом избранных — больших писателей, композиторов, ученых, будет общечеловеческой нормой.
Почему будет? Вот Веселов, мой сосед, старый большевик. Разве чувства и наслаждения других людей не стали уже сегодня его собственным достоянием?
Стали — в этом и тайна его нестарения.
Вечером мы читаем его старые тюремные дневники. В комнате, освещенной косо настольной лампой в углу, с тлеющим от лунного неба окном, он кажется старше, старее…
Дневники эти он вел в девятьсот седьмом в петербургских «Крестах»; торопливые карандашные записи в унылых казенных тетрадях — сейчас он и сам разбирает их не без труда. Читает он с искренним интересом, в котором чудится капля наивного удивления: это я? И поясняет:
— Единственное, что могло порадовать меня в тюрьме, — библиотека. Был я не особенно начитан и потянулся к Пушкину, Белинскому… Старшие товарищи советовали начать с них. И поначалу в «Крестах» не оказалось первых томов Пушкина со стихами, последние были тома — письма, отрывки… Ну, я и стал их читать. Потом уже раздобыл стихи и, видите, записал. — И, посмеиваясь, смущенно: — «Начинаю все больше любить поэзию и чувствовать ее обаяние. Читаю стихи, и вдруг явится какое-то светлое и радостное чувство, так что сердце начинает биться. Даже от иного стихотворения могу заплакать». Вот вам…
А это что? «Трепещите, тираны, когда поднимутся наши руки, их миллионы». А! Видимо, образец моего собственного литературного стиля тех лет… — И строже: — Странно, прозу Пушкина запомнил я лучше, ярче, что ли, стихов, может быть, потому что читал их со слезами. В одном из писем Пушкин писал: говорят, что несчастье хорошая школа, что ж, если несчастье — школа, то счастье — лучший университет. — И улыбнулся печально, мудро, как улыбаются иногда старики.
Молчим. Я рассматриваю — теперь уже не мысленно — его комнату. Книги и письма на столе и подоконнике, большой портрет сына…
— Да, — он оживляется, — вы хотели давно увидеть фотографию той женщины с юга. Вот…
Милое женское лицо. Сейчас, в эту минуту, оно, может быть, смеется, как не смеялось давно, никогда.
Он повторяет, закрывая тюремную тетрадь:
— Лучший университет… Под этими словами могли бы подписаться все русские революционеры… — И порывисто выходит из-за стола. — Ну, мне пора!
— Куда? — удивляюсь. — Ночь почти…
— Надо идти, — отвечает убежденно. — Получил, видите ли, повестку. Вот на столе…
Читаю:
«…поселковый Совет извещает арендатора дачи К. А. Веселова, что его очередь дежурить по охране общественного порядка в поселке такого-то числа, в воскресенье, с 9 до 12 ночи».
Известно ли в поселковом Совете, думаю, что «арендатору Веселову»… семьдесят седьмой! И говорю:
— Это какое-то недоразумение…
— Почему недоразумение? — возражает он. — Написано: Веселову. — И смеется: — Веселов — это я.
Выходим на веранду, он надевает пальто.
— Послушайте, — настаиваю я, — это нелепо!
— Но почему? — пожимает он плечами. — Вот вы неделю работали, сегодня воскресенье, должны раньше лечь, отдохнуть хорошо. Да, да! А я на пенсии. Сил и времени много.
И быстрым изящным жестом пожав растерянную мою руку, выбегает в сад. А у меня мелькает в памяти, что осенью сорок первого он ушел в ополчение, став одним из самых старых солдат народной армии.
Минуту, пока решаю бежать за ним, вижу, как он уходит — немного торопливой и легкой походкой, освещаемый не по-осеннему яркой, почти слепящей луной, под органный гул исполинских сосен.
Портрет седьмой
Московский зоопарк расположен по соседству с планетарием. Неширокая дорожка выводит на мощенный красноватым красивым камнем четырехугольник — в середине его стоит стариннейший астрономический инструмент — гномон: для ориентировки по странам света. Когда ветер с зоопарка, сюда доносится запах хищников, и можно вообразить себя на минуту первыми астрономами-пастухами, которые тысячелетия назад ловили гномоном в диких долинах лучи солнца, не забывая об опасностях окружающего земного мира.
Не думаю, чтобы это соседство — зоопарка и планетария — несло в себе с самого начала какой-то определенный смысл, было задумано заранее. Смысл в этом соседстве увидели уже потом. С особой явственностью его увидел Сергей Кузьмич Савин.
По воскресеньям Савин с сыном едут из Люберец в Москву. Это их большой день. В зоопарк они ходят так же, как истинные любители живописи ходят в Третьяковку или Эрмитаж: только к Рублеву или только к Рембрандту. А Савин с сыном — только к птицам или только к оленям, только к рыбам… Разумеется, не удержишься, посмотришь на обезьян и на бегемота, выходящего из воды…
Иногда Савин рассказывает сыну о птицах, которых нет в парке, а быть может, и вообще уже нет на земле.
Савина волнуют мысли об исчезающих породах птиц и животных: ушли из жизни странствующий голубь и бескрылая гагарка, стали заповедной редкостью индийские носороги, горные зебры, слоны аддо.
С особым удовольствием он рассказывает двенадцатилетнему сыну о том, что исчезнувшие породы птиц иногда, к удивлению натуралистов, обнаруживаются там, где никто не ожидал увидеть: на каких-нибудь далеких от их постоянных гнездовий, затерянных в океане островах или в горах, высоко… Поэтому теперь остерегаются с уверенностью утверждать, что та или иная порода действительно исчезла.
Хотя, думает про себя Савин, в жизнь вошло сейчас так много нового, удивительного, небывалого, что не мудрено не заметить, как и в самом деле что-то исчезнет, уйдет.
Потом они сидят в планетарии. Меркнет освещение, белый купол озаряется вздрагивающими созвездиями. Лектор начинает рассказывать о человеке и космосе.
Это самые волнующие и глубокие минуты воскресенья! Оба Савина, старший и младший, слушают упоенно, сосредоточенно. Только один раз мальчик коснется ладонью его руки, когда лектор упомянет о Сатурне.
— Кольца сегодня покажешь?
Сатурн — их любимая планета.
Когда они выходят на Садовое кольцо, день клонится к закату, пустынная воскресная Москва золотисто освещена. Они не спеша идут к Казанскому вокзалу — двое мужчин, видевших сегодня много, как и подобает мужчинам.
Теперь я хочу рассказать, как познакомился с моим героем. От собрата по перу, журналиста, помешанного на чудаках, я услышал, что слесарь-механик одной из экспериментальных машиностроительных лабораторий Сергей Кузьмич Савин стал под сорок лет астрономом-любителем: он построил отличный девятидюймовый телескоп-рефлектор с зеркалом и набором окуляров, увеличивающими до 460 раз, и хочет теперь открыть у себя в Люберцах народную обсерваторию. Тот, кто мне это рассказывал, видел телескоп Савина на выставке работ астрономо-геодезического общества в Центральном дворце пионеров.
Я поехал в Центральный дворец пионеров. Выставки уже не было, но телескоп Савина все еще стоял в пионерском планетарии. Показывал мне его мальчик лет пятнадцати с тем едва уловимым утомленно-ироническим выражением лица, которое можно увидеть только у самых юных астрономов. Но к савинскому телескопу он отнесся достаточно почтительно.
— Серьезная машина для любителя, — охарактеризовал он его добродушно и солидно.
Телескоп Савина — я имею в виду его внешний облик — не оставлял впечатления любительства. В его тяжелых и в то же время лаконично-изящных очертаниях, в тщательной, но без щегольства отделке чувствовалась большая культура.
Я думал, помню, не о том, что вот передо мной работа человека с редкостным хобби, или, как любят теперь говорить и писать, человека мира больших увлечений, — нет, я испытывал наслаждение оттого, что передо мной цельная и славная работа подлинного мастера. Ощущение мастерства, высокого ремесла — в лучшем понимании этого слова — и было единственным, когда я осматривал его телескоп.