Паралогии
Паралогии читать книгу онлайн
Новая книга М. Липовецкого представляет собой «пунктирную» историю трансформаций модернизма в постмодернизм и дальнейших мутаций последнего в постсоветской культуре. Стабильным основанием данного дискурса, по мнению исследователя, являются «паралогии» — иначе говоря, мышление за пределами норм и границ общепринятых культурных логик. Эвристические и эстетические возможности «паралогий» русского (пост)модернизма раскрываются в книге прежде всего путем подробного анализа широкого спектра культурных феноменов: от К. Вагинова, О. Мандельштама, Д. Хармса, В. Набокова до Вен. Ерофеева, Л. Рубинштейна, Т. Толстой, Л. Гиршовича, от В. Пелевина, В. Сорокина, Б. Акунина до Г. Брускина и группы «Синие носы», а также ряда фильмов и пьес последнего времени. Одновременно автор разрабатывает динамическую теорию русского постмодернизма, позволяющую вписать это направление в контекст русской культуры и определить значение постмодернистской эстетики как необходимой фазы в историческом развитии модернизма.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Да, Сорокин отзывается на неотрадиционалистский поворот в культуре, но все-таки делает это не конъюнктурно, а исходя из собственных представлений о культуре (хотя, видимо, и действительно изменившихся в недавние годы). Он, по-видимому, пытается создать особого рода синтетический миф русской власти, чтобы, по крайней мере, обнажить те составляющие, которые придавали власти, особенно в России XX века, религиозный статус.
Выскажу следующую гипотезу: Сорокин предпринимает попытку перевести в гипертрофированно сюжетное измерение миф русского литературоцентризма. В сущности, это и есть самая сердцевина русской сакральности, и потому миф о власти должен вырасти на этом фундаменте. Сорокин создает свой миф как барочную — то есть проблематизирующую означаемое — аллегорию литературоцентризма. Не случайно именно Россия в его романах получает название Страны Льда (вот и пригодился Тунгусский метеорит!), а вектор устремлений русских «мясных машин» оказывается поразительно созвучным мифологии Братьев:
В русскоязычной толпе стоял совсем другой
внутренний гул.смутно обеспокоенагулГулСорокин претворяет сложную и богатую мифологию русского литературоцентризма в своего рода мифологический комикс — вроде комикса о Людях Икс или «Sandman» («Песочного человека») Нила Геймана. Сказанное не означает ни того, что Сорокин непременно пародирует русский литературоцентризм, ни того, что литературоцентризм в его романах полностью выводится за пределы деконструкции. Нет, по-видимому, Сорокин всерьез пытается создать русского «Властелина колец» или сделать в «сложной» литературе то, что в массовой литературе принесло огромный успех современным российским авторам фэнтези, от Сергея Лукьяненко до Ника Перумова — переплавить органичный для русской культуры набор мифологем в современный (то есть постмодерный) нарратив.
Примечательно, например, что сорокинские Братья всерьез озабочены вопросами языка: они изучают присутствующий где-то в них самих «язык сердца» и «23 сердечных слова». Однако коммуникация, генерируемая этим языком, во-первых, подчеркнуто иррациональна: говорить нужно «сердцем», а не разумом; во-вторых, подчеркнуто бестелесна: «сердечное» общение, внешне напоминая сексуальный акт (голые мужчина и женщина прижимаются друг к другу грудными клетками), в то же время является его «духовным» отрицанием; в-третьих, этот язык окрашен одновременно в экстатические и мазохистские тона: мучительный плач сердца, раскаивающегося в прежней зряшной жизни, непременно входит в ритуал «пробуждения» Брата или Сестры.
В данном контексте особенно важно, что признаком высокой степени посвященности в Братство становится исчезновение (размывание) человеческих изображений человека на картинах, фотографиях, киноэкранах и т. п. — при том что текст, сопровождающий эти изображения, никаких изменений не претерпевает. Показательно, что эта фаза сопровождается тем, что посвященный начинает читать любого человека как книгу: «И вдруг увидел его жизнь: не очень удачные роды, болезненное детство, скупой и черствый отец, тихая, покорная мать, страх высоты, любовь к собаке, сломанный палец, гимназия, смерть сестры, страх заразиться дифтеритом, успешная учеба, неудачный половой акт с проституткой, боязнь женщин, университет, половой акт со старшекурсником, революция, смерть отца, жизнь в коммуне, гибель любовника, война, контузия, неудачная женитьба, неудачная попытка самоубийства, библиотека; он любил: сыр, карманные часы, ВКП(б), приказы молчаливых и сильных мужчин, фантастические романы Уэллса, лозунг Троцкого о ликвидации семьи, велосипеды, шахматы, синематограф, свою работу, чистую посуду, запах спермы, долгие разговоры; он не любил: высоты, болот, пауков, мучной баланды, снов про медленного толстяка, громкоголосых женщин, детей, заусенцев, священников, скрипучих сапог; больше всего на свете он боялся пыток огнем» (с. 182). Вообще перечни того, из чего состоят встречные, относятся к лучшим страницам «Пути Бро».
Но ведь и русская культура, как принято считать, противостоит рациональному началу и сосредоточена на «языке сердца». Вот почему писатели (не интеллектуалы, а «эмоционалисты», по выражению Владимира Маканина) неизменно становятся в России «властителями дум» — или, вернее, становятся властителями «сердец», а через них — и «дум», которые являются производным от «сердечных» приоритетов. Редукция зрительного по отношению к текстуальному, восприятие человека как открытой книги, способность к «сердечному плачу» [966] и особенно ненависть к телесности — все это стереотипизированные, доведенные до мифологической плакатности эмблемы «русского дискурса».
Автометаописанием сорокинского мифа в его отношении к русской сакрализации литературы становится сцена в библиотеке из романа «Путь Бро». Бро ошеломлен видением литературы как странной индустрии, в которой непрерывно трудятся мясные машины, созданные «для написания книг, то есть для покрытия тысяч листов бумаги комбинациями из букв… Машины в рамках [портреты писателей] производили бумагу, покрытую буквами. Это была их работа. Сидящие за столами совершали другую работу: они изо всех сил верили этой бумаге, сверяли по ней свою жизнь, учились жить по этой бумаге — чувствовать, любить, вычислять, проектировать, строить, чтобы и в дальнейшем учить жить по бумаге других» (с. 178).
Парадоксальность этого текста связана с его природой: ведь и само повествование о Бро — тоже бумага, покрытая буквами; более того, и с точки зрения Бро, смысл записи его жизни состоит в передаче сакрального знания — то есть знания, необходимого для того, чтобы прочитавшие «изо всех сил верили этой бумаге». Смеясь над русским литературоцентризмом, Бро воспроизводит его логику: литературоцентричный миф всегда унижает литературу и книжное знание, с неистовой страстью утверждая абсолютный приоритет непосредственного «жизненного опыта» (Платон Каратаев как учитель Пьера Безухова, Сонечка Мармеладова как ментор Раскольникова, Иван Денисович как живой укор Цезарю Марковичу и т. п.). Более того, Сорокин не только имитирует методы толстовского остранения (как отмечает Майя Кучерская), он буквально материализует в сюжетных коллизиях своего романа скрытую семантику толстовского метода (своего рода апогея русского литературоцентризма):
…Толстой никогда не использовал остранение как чисто литературный прием. Для него это был способ, говоря словами Марка Аврелия, «метить прямо в вещи и проходить их насквозь, чтобы усмотреть, что они такое»; ради этого и требовалось «обнажать и разглядывать их невзрачность и устранять предания, в какие они рядятся». И для Марка Аврелия, и для Толстого «пройти насквозь» значило освободиться от ложных идей и представлений; в конечном счете это значило смириться с бренностью и смертью [967].
Связь между остранением и смертью также буквализирована Сорокиным: основоположники Братства разделяют человечество на «чистых» и «нечистых», лежа в гробах: «Мы с Фер жили в ящиках. И привыкли к ним. В ящиках мы спали и говорили сердцем между собой» (с. 219).
