Литературократия
Литературократия читать книгу онлайн
В этой книге литература исследуется как поле конкурентной борьбы, а писательские стратегии как модели игры, предлагаемой читателю с тем, чтобы он мог выиграть, повысив свой социальный статус и уровень психологической устойчивости. Выделяя период между кризисом реализма (60-е годы) и кризисом постмодернизма (90-е), в течение которого специфическим образом менялось положение литературы и ее взаимоотношения с властью, автор ставит вопрос о присвоении и перераспределении ценностей в литературе. Участие читателя в этой процедуре наделяет литературу различными видами власти; эта власть не ограничивается эстетикой, правовой сферой и механизмами принуждения, а использует силу культурных, национальных, сексуальных стереотипов, норм и т. д.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
(459) Ср. утверждение С. Бойм, что успех писателя или художника связан с точным попаданием в определенную культурную институцию (Бойм 1999: 93).
(460) Одними из первых, кто начал обсуждать проблемы литературного успеха, статуса и ранга в их социальном преломлении, были Дюкло в «Соображениях о нравах нашего века» (1750) и Д'Аламбер в «Опыте о литераторах и вельможах» (1752) и «Истории членов Французской Академии» (1787). См.: Duclos 1939, D’Alembert 1787, Pappas 1962.
(461) По замечанию С. Козлова, переход от поэтики к социологии литературы всегда представлялся затруднительным для исследователей русской литературы. К проблематике «литературного успеха» в конце 1920-х годов подошли русские формалисты, но для них, как, впрочем, и для позднейших поколений русских филологов, она оказалась «роковой точкой». «Социология литературы неизменно оказывалась „скандалом“ в греко-латинском смысле этого слова — то есть и соблазном, и преткновением, и ловушкой. <…> Как бы то ни было, на протяжении почти семидесяти лет русская филология при обращении к социальному бытию литературы пробавлялась небогатым теоретическим наследием конца 20-х годов — и в первую очередь, разношенным до полной бесформенности понятием „литературного быта“» (Козлов 1997: 5). Однако, как полагают многие исследователи, представления о том, что такое литературная слава, каковы механизмы ее возникновения и распространения, — это «немаловажная составляющая представлений о месте писателя в культуре и в обществе в целом, и исследование того, как эволюционировали представления о славе в ту или иную эпоху, могло бы оказаться любопытным во многих отношениях» (Потапова 1995: 135).
(462) Особый статус русской литературы и роль писателя в ней мы подробно рассмотрели в предыдущей главе «О статусе литературы».
(463) Как показывает В. Живов, профессиональный статус литератора возникает тогда, когда появляется книжный рынок. «Именно тогда литературный труд оказывается — вернее, может оказаться — источником постоянного дохода. Во Франции данная ситуация складывается уже в начале XVIII в., в Германии и Англии — в середине этого же столетия <…>. Россия в этом отношении отстает существенно, почти на век» (Живов 1997: 24).
(464) По замечанию Тимоти Бинкли, можно говорить о взаимосвязи эстетических и физических свойств художественного произведения, когда первые из них образуют «душу», а вторые — «тело» произведения. Аналогия между произведением и человеком не случайна, «потому что она дает подходящую модель для понимания художественного произведения как единой сущности, апеллирующей к двум заметно различным типам интереса. Это объясняет, например, основу взаимоотношения между красотой и деньгами» (Бинкли 1997: 302). Суждения Бинкли во многом представляются сегодня архаическими, так как то, что он определяет как «красота» или «душа» произведения, имеет соответствующие проекции в социальном пространстве, но при этом действительно отвечает разным типам интересов.
(465) Эту фразу несколько раз повторил Пушкин в беседе с французским литератором Леве-Веймаром 17 июня 1836 г. См.: Скрынников 1999: 223.
(466) Так, в начале 1830-х годов один из бывших почитателей Пушкина Н. А. Мельгунов в письме. П. Шевыреву утверждает, что «пора Пушкина прошла»; «На него не только проходит мода, но он явно упадает талантом». И подытоживает: «Я не говорю о Пушкине, творце „Годунова“ и пр.; то был другой Пушкин, то был поэт, подававший надежды и старавшийся оправдать их… Упал, упал Пушкин, и признаюсь, мне весьма жаль этого. О честолюбие, о златолюбие!» (см.: Скрынников 1999: 223). Характерна апелляция к «златолюбию» как причине упадка пушкинского таланта и его статуса «первого поэта».
(467) См.: Habermas 1984а.
(468) По мнению Г. Е. Потаповой, современная слава вообще не имела для писателей пушкинского круга решающего значения. «Воспитанные в духе просветительских представлений о конечном торжестве образованного вкуса над всеми преходящими заблуждениями публики, они могли найти утешение в понимании узкого кружка ценителей и спокойно и мудро ожидать, что время когда-нибудь воздаст каждому по заслугам его» (Потапова 1995: 145). Однако речь идет об утешении в ситуации, когда современники отказывают автору в признании, если же мнение современников вполне комплиментарно, то пренебрежение им встречается куда реже.
(469) О схожих способах апелляции к народу в советской России и в нацистской Германии см.: Гюнтер 2000с: 384–385.
(470) Эта ситуация объясняется тем, что именно государственная власть, а не власть общества (в экономическом выражении — рынок) традиционно обладает механизмами определения успешности/неуспешности авторской стратегии. Согласно Дубину, давление интегральной литературной идеологии в России, «а оно само по себе выражает тесную сращенность образованных слоев с программами развития социального целого „сверху“ и с властью как основным и правомочным двигателем этого процесса» (Дубин 1997: 128–129), заблокировало признание массовой литературы («при фактическом ее так или иначе существовании»). Симптоматично, что Дубин олицетворяет понятие «власти» исключительно с государством, полагая, очевидно, что ни общество, ни культура не обладают властью, с чем согласиться довольно сложно. Однако замечание о зависимости литературной идеологии прежде всего от государственной власти (и последствия этой зависимости) представляется точным.
(471) Так, Г. Е. Потапова, анализируя пушкинский «Памятник», пишет, что «в этом стихотворении Пушкин отчетливее, чем где-либо, противопоставляет величие посмертной славы современным порицаниям, которые можно и должно презирать» (Потапова 1995: 143). Однако противопоставление славы порицанию вряд ли корректно, было бы логично, если бы посмертная слава противопоставлялась славе прижизненной, так как современники не обязательно порицают, но не менее часто восхваляют поэтов, а противопоставление присутствия отсутствию вряд ли столь же очевидно.
(472) Ср. сопоставление Дюркгеймом принципа разделения труда на производстве и «разделения полового труда», которое имеет отношение не только к половым функциям (в том числе вторичным), но к органическим и социальным. См.: Дюркгейм 1991: 58.
(473) Ср. три параметра успеха, которые выдвигает Пригов для формализации успешности или неуспешности авторской стратегии — удовлетворение культурных амбиций (УКА), материальный достаток (МД) и удовлетворение от рода деятельности (УРД). В нашей системе координат УРД тождественно самоудовлетворению, МД — деньгам, УКА — славе. То, что основной параметр — власть — не обозначается Приговым как параметр успеха, можно интерпретировать не как отсутствие интереса к вопросам присвоения и перераспределения власти, а как представление борьбы за власть в виде имманентного свойство творчества (Пригов 1998а: 114).
(474) По Смирнову, советская литература никогда бы не заняла такой значимой позиции в социальном пространстве, если бы, в дополнение к идеологическим кампаниям, привлекавшим то к одному, то к другому произведению общественное внимание, на долю писателей не приходились бы престижные и значительные в денежном выражении премии плюс высокие гонорары, «делавшие писателей едва ли не самыми зажиточными людьми в стране» (Смирнов 1999b: 66). Конечно, Смирнов фиксирует социальную и символическую ценность как премий, так и влияния идеологического поля, но акцентирует внимание именно на экономическом капитале писателей, делавшем литературу столь притягательным для авторов и читателей занятием.
(475) По Барту, социальные обязательства языка проявляются в письме с особой наглядностью, не отменяющей ее противоречивость, так как письмо представляет собой как ту власть, которая есть, так и то, как она, власть, хотела бы выглядеть (Барт 1983: 317).
(476) Бурдье 1994: 215.
(477) Каждый человек принадлежит к той или иной социальной группе, а точнее — к группам, хотя большинство этих групп не имеют ни самоназвания, ни системы символов, обозначающих их границы. Как полагает М. Соколов, правдоподобное предположение состоит в том, что самоидентификация и символика появляются лишь вместе с необходимостью быстро и эффективно отличать своих от чужих (Соколов 1999: 19). См. также: Fischer 1976.