Ницше или Как становятся Богом (Две вариации на одну судьбу)
Ницше или Как становятся Богом (Две вариации на одну судьбу) читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
“Я достаточно силён для того, чтобы расколоть историю человечества на два куска” (Письмо к А. Стриндбергу от 7 декабря 1888 г.) [26]. Последний симптом: внезапная демаскировка Я, переутомлённого масками и требующего наконец прямой собственной речи, — невыносимое fortissimo самозванств, настоящее насилие над Евтерпой: я ученик философа Диониса; я северный ветер для спелых плодов; я всегда выше случая; я так умён; я пишу такие хорошие книги; я впервые открыл трагическое; я первый имморалист; я изобретатель дифирамба; я слишком новый, слишком богатый, слишком страстный; я обещаю трагический век; я хожу среди людей, как среди обломков будущего; у меня впервые в руках масштаб для истин; я впервые могу решать; только с меня начинаются снова надежды; я знаю свой жребий; моя истина ужасна; я первый открыл истину; я тот, кому приносят клятвы; я всемирно-историческое чудовище; я анти-осёл; я рок; я не человек, я динамит, — и уже почти машинально модулируя в тональность “паралича” и “комбинированного психоза” —среда индусов я был Буддой, в Греции — Дионисом; Александр и Цезарь — мои инкарнации, также и поэт Шекспира — лорд Бэкон; я был напоследок ещё и Вольтером и Наполеоном, возможно, и Рихардом Вагнером… Я к тому же висел на кресте; я Прадо; я также отец Прадо; рискну сказать, что я также Лессепс… и Шамбиж; я каждое имя в истории… [27]Это — настоящее заговаривание лабиринта, исступлённый шедевр чисто эгографического экзорцизма, как бы бессознательно испещряющего стены лабиринта (уже усыпальницы) магическими речениями “Книги Мёртвых”, — последний подвох самосознания, отданного на заклание темпу: “Мой девиз: у меня нет времени для себя — вперёд!”
Тут только и забрезжил выход из лабиринта, и выходом этим оказалась…Голгофа.“Другу Георгу! После того как ты открыл меня, невелико было искусство найти меня: трудность теперь заключается в том, чтобы потерять меня. Подпись: Распятый (Der Gekreuzigte)” (Письмо к Г. Брандесу от 4 января 1889 г., Br., 8, 573). Или ещё: “Моему маэстро Пьетро. Спой мне новую песнь: мир просветлён, и небеса ликуют. Подпись: Распятый” (Письмо к П. Гасту от 4 января 1889 г., Br., 8, 575). Не будем соблазняться: Распятый могло бы означать здесь — распятыйразбойник(“Прадо”): в сущности, прикинувшийся разбойником музыкант, посягнувший решительно на всё абсолютное, кроме собственного абсолютного слуха, и смогший, вопреки себе, расслышать Голос, к которому остались благополучно глухи века традиционной морали и профессорской философии.
4. Посмертные судьбы
“В неописуемой странности и рискованности моих мыслей лежит причина того, что лишь по истечении долгого срока — и наверняка не ранее 1901 года — мысли эти начнут доходить вообще до ушей” (Письмо к М. фон Мейзенбуг от 12 мая 1887 г., Br., 8, 70). Удивительно, что этому одинокому “охотнику до загадок”, испившему до дна чашу непризнанности и вынужденному, несмотря на крайнюю бедственность, печатать за свой счёт жалкие тиражи собственных сочинений, так и не пришлось хоть однажды усомниться в aere perennius каждой написанной им строки.
Пророчество оказалось необыкновенно точным: столетие открывалось оглушительным взрывом ницшемании, словно бы те на последнем дыхании выкрикнутые слова: “я не человек, я динамит” — были не эйфорическим саморазоблачением с-ума-сходящего, а самой действительностью, к тому же весьма скромно засвидетельствованной, — какой ещё динамит, когда говорить следовало бы о несуществующем ядерном арсенале! Злая насмешка судьбы: самому аристократичному из мыслителей, индивидуалисту, поддерживающему свою жизнь строжайшей диетой одиночества и презирающему даже театр, в котором “господствует сосед” (KSA 6, 420), довелось посмертно побить наиболее внушительные рекорды по части массового эффекта и стать едва ли не самым всеядным властителем дум начинающегося столетия.
Стоит ли и говорить о том, каким невыносимым диссонансом въелась эта всеядность в весь строй ницшевского менталитета; извращение и порча смыслов определялись здесь не столько качеством разночтения, сколько чисто количественным фактором его, — генезис европейского (и после уже и мирового) ницшеанства выглядит скорее всего прискорбной шумихой вокруг некоего аукциона, торгующего духовными “мощами” покойного философа и при активном участии самой разношёрстной публики: от университетских профессоров до бойких газетчиков, от новаторов стиля и мировоззрения до начитанных сплетников и сплетниц, от длинноволосой богемы кружков и журфиксов до горьковских босяков. “Стань тем, кто ты есть” — какой чудовищной пародией обернулось это тайное взыскание одинокого скитальца в ближайшей инсценировке его посмертных судеб, разыгрывающих как раз обратную картину, словно бы именно ему, гению всяческих провокаций и почётному гражданину Лабиринта, суждено было накликать на себя эту безвкусную и во всех смыслах жалкую провокацию распоясавшегося ницшеанства и многолично стать тем именно, чем он никогда не был, да и не мог ни при каких обстоятельствах быть.
В таком горько карикатурном исполнении сбывался подзаголовок, поставленный им к книге о Заратустре: “Книга для всех и ни для кого”, — сбывалась, точнее сказать, одна лишь первая часть его — “для всех” — при кричащем и разрушительном отсутствии “ни для кого”, только и способном уравновесить и осмыслить невыносимую эмпирику буквально понятых “всех”. “Книга для всех” за вычетом “никого” — трудно, пожалуй, сыскать более ёмкую и точную формулу, смогшую бы вместить весь печальной памяти феномен ницшеанства, или Сочинений Ницше за вычетом самого Ницше, и это значит: слов за вычетом музыки, музыки за вычетом страсти, страсти за вычетом страждущего, короче, только слов, мёртвых слов, которым он подобрал непереводимый, гольбейновской силы гравюрный штрих: “Ein klapperdures Kling-Kling-Kling” — что-то вроде бряцающего костьми скелета.
Скелет оказался на редкость популярным и общедоступным; можно было бы разложить его в однозначном ряде аксиом, одинаково звучащих для уха какого-нибудь изнеженного декадента и какого-нибудь бравого унтер-офицера: сильные должны повелевать, слабые — подчиняться, и ещё: жизнь есть воля к власти, и ещё: мораль есть мораль слабых, мстящих таким образом жизни полнейшей дискредитацией её естественных прав, или еще: нет ничего истинного, всё позволено. Ницше, подменённый “цитатником Ницше”, врывался в новое столетие лязгом и бряцанием таких вот цитатных костей, невыносимой барабанной дробью, возвещающей Пришествие Варвара, той самой “белокурой бестии”, от которой, как от контрастной довески к стилю бидермейер, вдруг восторженно обомлели сидящие на викторианской диете культурные обыватели Европы.
Больше того, не без комедийных попыток самоидентификации с названной “бестией” — ситуация, метко запечатлённая Рикардой Хух в словах: “Многие прикидывались белокурыми бестиями, хотя бестиальности в них не хватало и на одну морскую свинку”. Механизм канонизации срабатывал с почти автоматической безупречностью, так что совсем ещё недавнему идолоборцу, обогатившему инвентарь философских аргументов невероятным вполне “аргументом от молотка”, довелось занять едва ли не самое почётное место в идолатриуме эпохи; дело шло об усвоении простейшего алгоритма, или конвейерной фабрикации образцовых ницшеанцев, стало быть, о голой технике разведения, и, пожалуй, ни в чём не сказалась провокация столь ярким образом, как в этой издевательской диалектике, позволяющей какому угодно интеллектуальному и богемному проходимцу с минимумом средств рассчитывать на ассимиляцию максимума; так приблизительно и становились тем, чем сам он, повторим это, не был никогда: ницшеанцами, оргиастами, выскочками страсти, плагиаторами чужого умоисступления, шумными самозванцами невыстраданной тишины, высокомерными дублёрами незнаемых болей и восторгов, “сверхчеловеками” (в сущности, лишь “сверхгомункулами”), о которых он, словно бы предвидя их, обронил вещее слово, что они — “дурно пахнут” (KSA 4, 369).