Уединенное
Уединенное читать книгу онлайн
Книга Розанова «Уединённое» (1912) представляет собой собрание разрозненных эссеистических набросков, беглых умозрений, дневниковых записей, внутренних диалогов, объединённых по настроению.
В "Уединенном" Розанов формулирует и свое отношение к религии. Оно напоминает отношение к христианству Леонтьева, а именно отношение к Христу как к личному Богу.
До 1911 года никто не решился бы назвать его писателем. В лучшем случае – очеркистом. Но после выхода "Уединенное", его признали как творца и петербургского мистика.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Никогда не было такого позора, никогда литература не была так жалка. Никогда она не являла такой безжалостности: ибо Т-го можно было и пожалеть (последняя драма), можно было о нем и подумать. Но ничего, ровно ничего такого не было. В воздухе вдруг пронеслось ликование: «И я взойду на эстраду». Шум поднялся на улице. Едут, спешат: – «Вы будете говорить?» – «И я буду говорить». – «Мы все теперь будем говорить»… «И уж в другое время, может, нас и не послушали бы, а теперь непременно выслушают, и запомнят, что вот бородка клинышком, лицо белобрысое, и задумчивые голубые глаза»… «Я, Добчинский: и зовут меня Семеном Петровичем».
Это продолжалось, должно быть, недели две. И в эти две недели вихря никто не почувствовал позора. Слова «довольно» и «тише» раздались не ранее, как недели две спустя после смерти. «Тут-то я блесну умом»… И коллективно все блеснуло пошлостью, да такой, какой от Фонвизина не случалось.
Нужно ли говорить, что все «говорившие» не имели ни моты роднящего, родного с Толстым. Были ему совершенно чужды, даже враждебны; и в отношении их самих Толстой был совершенно чужой, и даже был им всем враг.
Всю жизнь он полагал именно на борьбу с такими, на просвещение таких, на то, чтобы разбудить таких, воскресить, преобразить…
И вдруг такое: finis coronal opus! [6]
Ужасно.
(за нумизматикой).
Добчинского, если б он жил в более «граждански-развитую эпоху», – и представить нельзя иначе, как журналистом, или, еще правильнее – стоящим во главе «литературно-политического» журнала; а Ноздрев писал бы у него передовицы… Это – в тихое время; в бурное – Добчинский бегал бы с прокламациями, а Ноздрев был бы «за Родичева». И, кто знает, вдвоем не совершили ли бы они переворота. «Не боги горшки обжигают»…
(за нумизматикой).
Сатана соблазнил папу властью; а литературу он же соблазнил славою…
Но уже Герострат указал самый верный путь к «сохранению имени в потомстве»… И литература, которая только и живет тревогою о «сохранении имени в потомстве» (Добчинский) – естественно, уже к нашим дням, т. е. «пока еще цветочки», – пронизалась вся Геростратами.
Ни для кого так не легко сжечь Рим, как для Добчинского. Катилина задумается. Манилов – пожалеет; Собакевич – не поворотится; но Добчинский поспешит со всех ног: «Боже! Да ведь Рим только и ждал меня, а я именно и родился, чтобы сжечь Рим: смотри, публика, и запоминай мое имя».
Сущность литературы… самая ее душа… «душенька».
(за нумизматикой).
Читал о страдальческой, ужасной жизни Гл. Успенского («Русск. Мысль» 1911 г., лето): его душил какой-то долг в 1700 руб.; потом «процентщица бегала за мной по пятам, не давая покою ни в Москве, ни в Петербурге».
Он был друг Некрасова и Михайловского. Они явно не только уважали, но и любили его (Михайловский в письме ко мне).
Но тогда почему же не помогли ему? Что это за мрачная тайна? Тоже как и у почти миллионера Герцена в отношении Белинского. Я не защитник буржуа, и ни до них, ни до судьбы их мне дела нет, но и простая пропись, и простой здравый смысл кричат: «Отчего же это фабриканты должны уступить рабочим машины и корпуса фабрик, – когда решительно ничего не уступили: Герцен – Белинскому; Михайловский и Некрасов – Глебу Успенскому».
Это какой-то «страшный суд» всех пролетарских доктрин и всей пролетарской идеологии.
А голодные так голодны, и все-таки революция права. Но она права не идеологически, а как натиск, как воля, как отчаяние. Я не святой и, может быть, хуже тебя: но я волк, голодный и ловкий, да и голод дал мне храбрость; а ты тысячу лет – вол, и если когда-то имел рога и копыта, чтобы убить меня, то теперь – стар, расслаблен, и вот я съем тебя
Революция и «старый строй» – это просто «дряхлость» и «еще крепкие силы». Но это – не идея, ни в каком случае – не идея!
Все соц. – демократ, теории сводятся к тезису: «Хочется мне кушать». Что же: тезис-то ведь прав. Против него «сам Господь Бог ничего не скажет». «Кто дал мне желудок – обязан дать и пищу». Космология.
Да. Но мечтатель отходит в сторону потому что даже больше, чем пищу, – он любит мечту свою. А в революции – ничего для мечты.
И вот, может лишь оттого, что в ней – ничего для мечты, она не удастся. «Битой посуды будет много», но «нового здания не выстроится». Ибо строит тот один, кто способен к изнуряющей мечте; строил Микель-Анджело, Леонардо да-Винчи: но революция всем им «покажет прозаический кукиш» и задушит еще в младенчестве, лет 11–13, когда у них вдруг окажется «свое на душе» – «А, вы – гордецы: не хотите с нами смешиваться, делиться, откровенничать… Имеете какую-то свою душу, не общую душу… Коллектив, давший жизнь родителям вашим и вам, – ибо без коллектива они и вы подохли бы с голоду – теперь берет свое назад. Умрите».
И «новое здание», с чертами ослиного в себе, повалится в третьем-четвертом поколении.
Всякое движение души у меня сопровождается выговариванием. И всякое выговаривание я хочу непременно записать. Это – инстинкт. Не из такого ли инстинкта родилась литература (письменная)? Потому что о печати не приходит мысль: и, следовательно, Гутенберг пришел «потом».
У нас литература так слилась с печатью, что мы совсем забываем, что она была до печати и, в сущности, вовсе не
Эля опубликования. Литература родилась «про себя» (молча) и для себя; и уже потом стала печататься. Но это – одна техника.
Выньте, так сказать, из самого существа мира молитву, – сделайте, чтобы язык мой, ум мой разучился словам ее, самому делу ее, существу ее; – чтобы я этого не мог, люди этого не могли: и я с выпученными глазами и ужасным воем выбежал бы из дому, и бежал, бежал, пока не упал. Без молитвы совершенно нельзя жить… Без молитвы – безумие и ужас.
Но это все понимается, когда плачется… А кто не плачет, не плакал, – как ему это объяснить? Он никогда не поймет. А ведь много людей, которые никогда не плачут.
Как муж – он не любил жену, как отец – не заботился
о детях; жена изменила – он «махнул рукой»; выгнали из школы сына – он обругал школу и отдал в другую. Скажите, что такому «позитивисту» скажет религия? Он пожмет плечами и улыбнется.
Да: но он – не все.
Позитивизм истинен, нужен и даже вечен; но для определенной частицы людей. Позитивизм нужен для «позитивистов»; суть не в «позитивизме», а в «позитивисте»; человек и здесь, как везде, – раньше теории.
Да…
Религиозный человек предшествует всякой религии, и «позитивный человек» родился гораздо раньше Огюста Конта.
(за нумизматикой).
В «друге» дана мне была путеводная звезда… И я 20 лет (с 1889 г.) шел за нею: и все, что хорошего я сделал или было во мне хорошего за это время, – от нее; а что дурного во мне – это от меня самого. Но я был упрям. Только сердце мое всегда плакало, когда я уклонялся от нее…
(за нумизматикой).
И только одно хвастовство, и только один у каждого вопрос: «Какую роль при этом я буду играть?» Если «при этом» он не будет играть роли, – «к чёрту».