Философия в систематическом изложении (сборник)
Философия в систематическом изложении (сборник) читать книгу онлайн
Данное издание представляет собой сборник избранных работ зарубежных мыслителей, ученых о философии, связи философии с другими науками, задачах философии, ее сущности.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Затем к числу субъективных предпосылок философии относится еще одна, а именно сила великого хотения. Задача истолкования жизни, поставленная философу и самым тесным образом связанная с истолкованием мира, вернее, образующая его исходную точку, всегда будет исходить из идеи совершенного, которую философ носит в себе. Но сила идеи проистекает от воли. Так великий философ становится творцом жизни и пророком, видящим образ грядущего и содействующим его наступлению; его задушевное слово, покоряющее сердца слушателей «силой первичной привлекательности», определяет внутреннюю форму народов и эпох. Вспомним, например, великих мудрецов древности или Канта, идеи которого достигли пророческой силы в философии Фихте. Этот момент свойственен также и Шопенгауэру; он, наконец, проявляется и в могучем пафосе Ницше: пред нами философ-творец, указывающий путь мышлению и хотению своей эпохи; Ницше недоставало только благоразумия, без которого невозможно никакое длительное влияние.
Из всего этого ясно, что философия по природе своей находится в ином отношении к общей культуре и образованию, чем отдельные науки. В то время, как отдельная наука может удовольствоваться обращением к небольшому кругу посвященных, специалистов, зная, что предпосылки полного ее понимания не могут быть общим достоянием, философия необходимо стремится к всеобщему воздействию, и если она не встречает сочувствия у современников, то чрез головы живущих она обращается к грядущим поколениям. Философия, обращающаяся только к специалистам, к «специалистам по философии», – это абсурд; «профессиональная философия» – это примерно то же самое, что «профессиональная поэзия» или «профессиональная набожность». Настоящая философия всегда стремилась стать в конце концов всеобщим миросозерцанием и жизнепониманием. Кант и Спиноза тоже отнюдь не желали отказаться от этого; несмотря на то, что оболочка их системы крепка и колюча, они оба безусловно верили в то, что их мысли получат распространение за пределами школьной философии, они верили в возможность повлиять своими мыслями на общий ход мыслей. Хотя и верно сказал Платон, что масса не может состоять из философов-мыслителей, но последние излучения философских мыслей и до нее доходят, и на нее влияют. Они создают духовную атмосферу, от воздействия которой никто не может укрыться. Никогда это так ясно не сказалось, как в XVIII столетии, этом saeculum philosophicum; духовная атмосфера этого века, которая известна под именем Просвещения, состоит ведь не в чем ином, как в совокупном влиянии новых философов: Декарта и Спинозы, Лейбница и Вольфа, Локка и Шефтсбери. Вся литература, все развитие общественной жизни, государства и права, Вольтер и Руссо, Фридрих Великий и Французская революция – все находится под влиянием философии, этой настоящей владычицы мира, и первые люди эпохи почитают за честь проводить ее мысли в действительность.
В заключение – небольшое замечание о философском стиле. Совершенством его явилось бы соединение двух вещей – ясности и глубины. В Германии долго придерживались такого мнения, что эти качества взаимно исключают друг друга. Кантовское неумение справиться с мыслями и с языком, тяжелый слог и неясность главных его сочинений, на которые он жалуется, но которыми он вместе с тем гордится отчасти как преимуществом перед популярной философией эпохи Просвещения, послужили для его преемников толчком к тому, чтобы придать философии характер эзотерической тайной науки, предназначаемой только для немногих, быть может только для одного, и их усилия в этом направлении увенчались полнейшим успехом. Ясность в приложении к философскому сочинению была одно время такой же примерно похвалой, как пошлость и поверхностность, – эпитеты, которыми Гегель и его последователи щедро награждали все, не носившее печати понятий их школы. Но эта боязнь «ясности», важничанье пред «здравым человеческим рассудком», кичливость собственной неясностью получили распространение далеко за пределами спекулятивной школы и эпохи ее господства. Я еще помню, как мне однажды, много лет тому назад, философ «по специальности», не «божьей милостью», с гордостью заявил: да, нам, философам, стоит только захотеть, и несколькими предложениями мы сделаем так, что никто больше не в состоянии следовать за нами. В этом сказались результаты гегелевской эпохи, когда, не без согласия учителя, любому заурядному человеку стоило только усвоить себе язык школы, чтобы иметь право сопричислить себя к особенно одаренным умам, которым дано говорить на языке богов и созерцать все тайны действительности: даже глубины божества. Если бы для философии достаточно было одного отсутствия «здравого человеческого рассудка», то Германия была бы философами богаче всех стран света.
В Англии и Франции философия была избавлена от подобного рода заблуждений. Это объясняется тем, что в этих странах философия всегда занимала положение в общественной жизни и общей литературе, в то время как в Германии она привязана к университетам, как все науки и вся научная деятельность. Проистекающая отсюда склонность к образованию школ является удобной почвой для отмеченных ненормальностей. Если связь с университетом приводит во всех областях к известным отрицательным результатам, содействуя образованию замкнутых кружков, оперирующих произвольными понятиями и собственной терминологией, то в философии эта кружковщина, представляющая, впрочем, характерную национальную болезнь духовной и литературной жизни Германии, сказывается особенно сильно. Философия менее всех прочих наук является поприщем для совместной работы: субъективный элемент, элемент чувства и воли, играет в ней особенно крупную роль; произвол в образовании понятий и слов здесь поэтому менее всего стеснен. Считая себя оригинальностью в области творчества мыслей и выдавая себя за таковую, он легко находит себе последователей среди несамостоятельных, преимущественно молодых и незрелых, умов, которые вскоре начинают гордиться тем, что они первые вполне оценили новый оригинальный талант. Таким образом, по сей день мы все вновь бываем свидетелями следующего зрелища: где-нибудь объявляется школьный философ, начинает себе приобретать учеников, образует с ними замкнутый кружок и вскоре благодаря особого рода литературной вездесущности, хотя бы благодаря тому, что каждый в газетных и журнальных статьях постоянно ссылается на всех прочих, взгляды его приобретают видимость общераспространенности и общепризнанности. Легко добывается новая, своя «точка зрения» (это в философии то же самое, что «составляющее эпоху» открытие в прочих науках), с которой затем перетасовывают все понятия, выдумывают новые выражения и переименовывают все предметы. Пускается в обращение несколько словечек, несколько десятков молодых людей сбегаются и удивляются новому Doctor profundus; появляется самомнение, важничанье новым языком школы, которого никто, кроме посвященных, не понимает, пишутся диссертации, книги, полемические сочинения, при помощи учителя раздобывают себе кафедру – и вот готова «новая школа», которой вскоре затем кто-нибудь из любезных друзей отводит новый параграф в Истории философии. Но первой предпосылкой и существенным средством успеха является новый, не всем доступный, школьный язык; немецкой публике, в представлении которой понятие научности обычно сочетается с трудностью и непонятностью, это неизменно импонирует, и из своей собственной неспособности уразуметь она делает заключение о глубине и основательности нового учения нового Doctor inintelligibilis. Можно было бы написать весьма интересную книгу «О пользе невразумительности»; в Германии на ней создалась не одна слава.
Если бы Шопенгауэр не имел никаких других заслуг, то его следовало бы высоко ценить уже за одно то, что он показал, что и по-немецки можно глубокие и оригинальные мысли излагать ясно и отчетливо и притом выразительным, увлекательным языком. Это находится, конечно, в связи с прямотой и честностью его мышления. К тому, что он говорит, он относится серьезно, с горькой, подчас даже гневной серьезностью, поэтому ему незачем прибегать к словесным ухищрениям, и речь его убедительна в своей простоте. Он отзывается однажды с похвалой об искренности и простоте греческой философии: этими добродетелями он сам отличается. Пусть же они и в Германии получат большее, чем до сих пор, распространение в философии.