Роковой портрет
Роковой портрет читать книгу онлайн
1527 год.
Знаменитый художник Ганс Гольбейн приезжает в Лондон, чтобы написать портрет высокопоставленного придворного и видного ученого Томаса Мора в кругу семьи.
Шумный, веселый и богатый дом Мора привлекает самых известных философов, политиков и людей искусства.
Однако проницательного живописца не может ввести в заблуждение внешнее благополучие.
В семье Мора тайны есть у каждого.
Всем есть что скрывать.
Порой эти тайны скандальны, порой — опасны.
Но какие секреты хранит самая загадочная из обитательниц дома Мора — прекрасная Мег Джиггз, обладающая почти сверхъестественной властью над мужскими сердцами?
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Если уж писать музыкальные инструменты, почему бы не посадить госпожу Алису на стул? Она жаловалась, что у нее во время сеансов болели колени.
Мы громко рассмеялись.
— Я переделаю все, как вы хотите, — с готовностью откликнулся мастер Ганс.
Я решила, что Гольбейн потом просто допишет лютни и посадит госпожу Алису на стул. Мне и в голову не могло прийти, что он решит переделать все. Картина получилась прекрасной, а отец излишне придирчив. Мы снова замолчали и посмотрели на картину. Я ловила взгляд мастера Ганса. Но даже он замечтался, радуясь своей победе. Художник переводил глаза с одного внимательного лица на другое и тихонько кивал. Он видел, что все мы вспоминаем любовь, хотим вернуть ее, и понял — его картина произвела запланированный эффект.
Когда отец чуть позже извинился и, как всегда, направился в Новый Корпус, я пошла за ним, забыв про Джона и всех остальных, вдруг почувствовав прилив мужества. Сегодня ему придется поговорить со мной.
— Отец… — тихонько окликнула я его.
Он обернулся в темноте посреди колышущегося клевера, удивившись, что кто-то посмел за ним пойти.
— Мег? — тоже негромко, но приветливо отозвался он и подождал, пока я его нагоню.
Я уже давно хотела задать ему множество вопросов, но не осмеливалась. Десятки раз я мысленно беседовала с ним — о человеке в сторожке, о ереси, о политике, о кардинале Уолси, о короле и его влюбленностях, а также — откровенно — о Джоне. Мы не взялись за руки, но в свете звезд, отгоняя мошек, пошли рядом, и разговор получился искренним.
— Какое счастье, что мы все живы и Маргарита с нами, — начал он еле слышно, но торжественно, словно произносил молитву. — Какое счастье, что у тебя есть дар лечить людей.
— Как и у Джона Клемента, — пробормотала я, обрадовавшись и смутившись косвенной похвале и надеясь, что он заговорит о моем, наболевшем, но он умолк. Через несколько шагов я сделала еще одну неуверенную попытку. — У тебя такие талантливые друзья. Ведь картина мастера Ганса удивительна, правда?
Но он лишь вздохнул, как будто ему было неприятно это слышать.
— Я буду с тобой откровенен, Мег. Разумеется, я почитаю талант, как любой Божий дар, но некоторые нынешние таланты и гении только мутят воду. Их работы давят, оглушают, как громкий крик прямо в ухо, — доверительно произнес он. — Вот и картина Ганса Гольбейна. Я смотрел на нее и думал, пытается ли он увидеть мир так, как видят его друзья, или заталкивает им в глотку свое видение?
Отец смотрел не на меня, а в сухую, горячую землю. Я ступала твердо, не желая показать испуга. Я не ожидала, что он увидит такую угрозу в полотне, которое сам же заказал и которое, на мой взгляд, было предельно искренним.
Где-то глубоко, там, где сидело недоверие к отцу и подозрение в его усиливающейся жестокости, я встревожилась: мне захотелось защитить великого, чистого немца, осчастливленного тем, что его картина глубоко тронула нас. Но человек, шедший рядом со мной, говорил откровенно, как может говорить горячо любящий отец со своим ребенком, и я подавила беспокойство, только кивнув и что-то пробормотав, лишь бы он не замолчал и раскрылся. Так и случилось.
— Мои любимые мысли может разделить всякий, ведь они плод умственных усилий множества людей. — Отец будто говорил сам с собой. — Это как собор, чья красота создана трудом сотен мастеров, имена которых нам знать необязательно; как пение хора, где нет доминирующего голоса; как богатства гильдии, идущие на благо каждого ее члена.
Он опять вздохнул, несколько печально, будто дождик пролился на солнечный сад.
— Но, отец, ты горячо поддерживаешь талантливых людей. К тебе ездят все европейские ученые. Они делятся с тобой своими талантами. Ведь ты один из них и можешь оценить их. Они приезжают к тебе, мечтая быть рядом с твоим гением, — осторожно сказала я.
— Ну что ты, — ответил он, отмахнувшись от похвалы. — Какой я гений. Просто скромный юрист, чиновник. А сегодня все чаще и чаще ощущаю себя человеком прошлого. Я не могу не тосковать по тем временам, когда все трудились и люди, правившие миром, свято блюли волю Божью. — Он очень искренне посмотрел на меня. — Как бы это лучше объяснить тебе, Мег? Когда я был мальчишкой, в стране бушевала война и мы не чувствовали никакой уверенности ни в чем, не то что сейчас, в мире и изобилии. Но мы и сейчас ее не чувствуем. Когда я ребенком утром со свечой в руке шел в школу Святого Антония, Лондон казался мне ликом Божьим. Мужские и женские монастыри, гильдии, церкви! Город, где каждый — каждый мужчина, каждая женщина, каждый ребенок — знал свое место и свою роль. Жизнь — это любовь к Богу и творчество. Мы знали, сколько весит буханка хлеба, сколько стоит труд белошвейки, сколько денег нужно подать в церкви за усопших, сколько нужно учиться в гильдии канатчиков; мы знали Священное Писание, глубоко уважали старших, светскую и церковную власть. Это было частью нашей жизни, всего того, что Бог создал для нас. И даже если шла война, мы жили в мире с Богом. — Мы дошли до входа в Новый Корпус, он пошарил у себя на поясе ключи. Я что-то бормотала и кивала, радуясь, что он открылся мне, пытаясь продлить это мгновение. — А сейчас мир полон громких нестройных голосов: «Слушайте меня!», «Меня!», «Нет, меня!». Иногда это очень походит на анархию. Некоторые — истинное зло, заговорщики, столько раз пытавшиеся выбить престол из-под наших королей, или развращенные священники, мечтающие разодрать святую церковь. Лютер, Тиндел — тьма. Остальные — вовсе не зло, а обычные молодые люди, пользующиеся всеми возможностями нашего времени и не особо почитающие божественный священный порядок. Они думают, будто на него можно наплевать, и всеми силами пытаются привлечь к себе внимание. Таков молодой Гольбейн. Но в некоторых отношениях именно такие люди, как он, больше всего тревожат меня. Ведь если человек считает делом своей жизни вернуть ушедшую из мира гармонию, создать добродетельный союз человека с человеком и человека с Богом, изгнать тьму, то нельзя не осудить человека, открыто проклинающего все это, например Лютера. А что тебе Гольбейн?
— О, отец… — беспомощно ответила я.
Я не очень хорошо понимала, почему искренний, открытый Ганс Гольбейн так же опасен, как Мартин Лютер или Уильям Тиндел. Его стремления, воспитание совсем другие. С неожиданной нежностью я вспомнила, как почтительно отец относится к нашему деду, вот хотя бы сегодня. Глава семьи, суровый судья, человек старой закалки, державший в ежовых рукавицах своих детей, поровший их, избравший для них суровую школу жизни, всегда занимал почетные места в церкви и за столом. Любое его мнение почиталось, любое желание выполнялось и сегодня, когда он стал сморщенным больным стариком. Даже когда дед, как всегда, недовольно вертел в руках свою палку, отец делал все возможное, чтобы он ни в чем не нуждался. Я знала — отец воспитан далеко не в таких тепличных условиях, как мы. Его отдали кормилице еще до смерти матери и за хорошо выученные уроки не давали ни леденцов, ни марципанов. Зато пороли за нерадивость, и не легким павлиньим пером, которым он со смехом замахивался на нас, а настоящими розгами. Нас отец воспитывал совсем иначе, щедро награждая за неожиданные таланты, и это вроде бы свидетельствовало о его неприятии старых строгих порядков. Но вероятно, он чтил древность больше, чем я думала, чтил все, что не меняется с поколениями, потому что такова Божья воля. И эти-то глубоко укоренившиеся убеждения, возможно, были потрясены бесстрашными экспериментами Ганса Гольбейна в живописи. Однако эти соображения не могли заставить меня согласиться с ним. Я изо всех сил стиснула свой рукав.
— Но мастер Ганс — хороший, добрый человек, отец, — слабо возразила я, — и, конечно же, использует свой талант так, как предначертал ему Господь. В этом нет ничего безбожного.
Он ласково засмеялся, и меня несколько отпустило.
— О, я вовсе не считаю его чудовищем. Я так не говорил. Ты знаешь, я умеренный человек, Мег.
