Сказка о семи грехах (СИ)
Сказка о семи грехах (СИ) читать книгу онлайн
Россия, конец первой половины девятнадцатого века. В село Синие Липяги, что под Воронежем, приходит беда. В грозу сгорела старая деревянная церковь, построенная дедами. А накануне той страшной грозы поселился в пустующем барском доме человек, прозванный селянами Черным. Так в России величают издавна черта, чтобы лишний раз не упоминать имя нечистого, это считается дурною приметой. Зовут еще окаяшкой, немытиком, лукавым зовут.
Но как бы черт он не прозывался, а неприятности от него на селе нешуточные. Стоны и плач слышатся в барском доме крик младенческий, женские голоса.
Принято решение бороться с Чертом испытанным путем: построить церковь и найти батюшку, который будет в ней служить. Приехавший из Петербурга архитектор, дворянский сын Данила, селится в доме Еремея, сельского писаря
Кроме Данилы, живет у Еремы кот по прозвищу Гуня. Никто, кроме писаря, не знает, что кот на самом деле вовсе не кот. Это домовой.
В лесу семеро мальчиков. Им удается убежать из леса, из дома, где жили чертовы дочки, обладательницы шалей. А тут еще и сам Черт начинает воду мутить, стараясь убить мальчиков. Каждая смерть означает возврат Черту шали, а с нею оживает погибшая из-за них в лесу чертова дочка. Та, что носит латинское имя. Переведенные на русский язык имена дочек звучат знакомо. Это Гордыня, Зависть, Чревоугодие, Алчность... Словом, встретились в лесу ребята с семью смертными грехами человеческими.
Но собирается в селе сила, способная противостоять Черту. Женщина, ведунья по имени Арина, пришедшая в Липяги неведомо откуда. Ей известно древнее заклинание Добра против Зла. И семеро мужчин. Ерема и Данила-зодчий. Друг зодчего, художник Гриня. Священник, отец Адриан. Ученый немец. Странник, что пришел из дальних мест церкви новой порадоваться. Барин, перед селом своим провинившийся тем, что наслал Черта, искупающий вину свою...
Во вновь отстроенной, еще неосвященной церкви начинается битва Добра со Злом. Тут нужен и важен каждый: от священника до презираемой им колдуньи, от простодушного Еремы до умницы зодчего. В борьбе с Чертом хороши и чертополох с чертогрызом, просто совершенно необходимы сверчок, кроткая овца и сладкоголосый соловей, и даже лейденская банка сыграет свою мелодию, словно скрипка, под самый конец. Ну, а делу венец обязательно должен быть счастливым, он такой и есть. Это же сказка, она обязывает...
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
А Черный и вовсе не с двери пошел. Чего ему дверь-то? Он не гость, не приглашен. По своему желанию, по вольному хотению.
Толчком окно распахнул, и не вошел – влетел в горницу, потому как высокое мое окошко, так в него не входят. Когда бы я головой пораньше поразмыслил, так и окно бы обвесил всякими оберегами. Может, сгодилось бы.
Кот на печь взлетел, шипит, глядишь, дух из него вон от злости и негодования. Я к Черту, и вроде достать я его должен был…ап! ап! Хвать…да что же это такое…
Руки сквозь пустоту прошли.
Григорий кричит: «ложись, дурак!», я и грохнулся оземь. Тут и ружье выстрелило, бух!
Черный за грудь схватился, заныл. Только недолго. Вроде тянул, тянул из груди что-то, раз: вытянул. Мы с Григорием застыли, оцепенели. Швырнул он пулю нашу расплющенную на пол, покатилась со звоном. Этот смеется. Мы стоим…
Медной надо было, медной! По-народному!
А Тот уж и в горнице. Как Данилу обошел-то? Тот на платок улегся, руками хватается за лавку. Он потом сказывал:
– Поднял он меня как перышко, отшвырнул. Платок подхватил, и был таков. Ничего я и не понял, не успел просто…
Глава 7.
– Мур….мур … сын крестьянский, не грусти, молочком-ка угости…
Так-то поет мне кот-мурлыка. И трется, трется об ноги. Все бы хорошо, да знал бы кто, какой такой кот в горенке моей проживает.
А главное, говорящий кот…
Грехи мои тяжкие!
Схожу-ка молока налью. Данила-зодчий для любимца своего ничего не пожалеет…
Ходит теперь из угла в угол, хвост трубою. Как обещал, котом служит. Мышей выловил всех, принес как-то, выложил в ряд. Больно нужны. Сам бы ел! Так он молочка просит.
А я, дурак старый, душу христианскую гублю через жалость проклятущую. Да не смог я Гуню в доме том бросить, что ж теперь-то.
Семью семь и на семь, и еще семь…
Остался в живых один мужицкий сын. Трошка.
И умереть предстоит ему от уныния.
Оно бы так: и унылых у нас, духом падших, много. И праздных тоже, что говорить. Ну, это среди детей человеческих.
А теперь укажите мне, глупому, где же вы в наших лесах животное найдете, чтоб слонялось уныло, голову опустив, праздно и с ленцою?
Да я уж голову сломал. Не нашел.
Мы азбуку с Данилой и Григорием приспособили. Букву берем, опосля на эту букву всех выписываем, кто у нас в лесу и дома живет. Потом перебираем каждого. Кто сонный, кто снулый и ленивый?
Не нашли таких-то. Успокоились слегка.
Но только не я. Мне барин покою уж и не давал вовсе.
Поначалу приехала телега, что барином из Петербурга следовала.
А в телеге той, это уж…
Книг ящик. Телешкоп. Звезды и луну на небе рассматривать. Это для немца, которого барин привез. Немцу этому никак без телешкопа, не жизнь просто; он трубу эту длинную неподъемную как увидел, так засиял. У меня Авдотья песком горшки, бывало, натрет до блеска, до сияния. Немец вот так засверкал. И все! Пропал немец. Обнимет дуру эту, с собой носит повсюду. Аль на треногу поставит, глазом прилипнет к ней, в небо уставленной. Одно хорошо: хоть не корми его. И по нужде не отлучается. И не дышит вроде. Только водит туда-сюда, бормочет под нос себе:
– Эрштаунлихевайзе! Эршстаунлихевайзе![30]
Небось, заговор какой. Я на всякий случай запомнил.
А рассматривать сквозь трубу интересно. Вроде как рукой подать до Луны. Видно, что щербатая.
Вот так издали на Авдотью мою взглянешь, вроде ничего еще себе. А как приблизится, так сплюнешь и перекрестишься еще. Вся в морщинах. Щербатая вроде.
Я в трубу-то посмотрел, как барин приказал. И сразу:
– Эстаурлихевайзе!
Чтоб нечисть отпугнуть сразу, коль рядом она.
Жив остался.
А еще чудной шатер в телеге для барина прибыл. Восьмигранный, расписной.
Установили его на холме с площадкой ровною на верхушке. И, как уж совсем тепло, барин диспозицию выстроил.
На холме шатер. В шатре барин. Совет у него, «в Филях» называется почему-то. Я спросил, барин обругал. То-то, сказывает, глупый ты, брат молочный. Не стал объяснять.
А в совет входят немец-перец, я, когда и Данила-зодчий, Григорий. Иной раз отец Адриан появится.
И телешкоп. Выйдет барин из палатки расписной, руки за спину. Важно так к телешкопу. Немец трубу с неба вниз устремляет. С небесного, то есть, на земное переведет. Барин округу рассмотрит: «Ничего нет», – скажет, – «Ерема, брат». Вот и вся диспозиция. Вроде той, что папенька выстроил, когда Кутузова спасал на Бородинском-то поле. Войну выигрывал.
А в шатре у барина постель походная. Столик походный. Таскайся, значит, на холм с горшками: покормить. И этот… тен… тирр… Тирариум. Тенрариум. Нет, террариум.
Жабу там барин поместил. Жаба как жаба, только огромная. Бурая, с лиловым оттенком, иной раз фиолетовая, ну али коричневая, с пятнами темными. Изменчива. Большая жаба-то и противная. Ага называется. Своих на Рассее будто бы жаб нет. Везли издалека красоту такую-то… тьфу, нечисть! Бородавчатая нечисть.
Барин мое к ней, к жабе-то, отношение заметил. Ты, сказывает Ерема, темный человек. А жаба эта мое оружие секретное. Но как есть тайна военная, так не скажу.
Тоже, оружие секретное. Жаба как жаба, больше наших. Сидит себе в ящике целый день. Забросит немец ей то жука, то кузнечика, то муху, а то и мяса кусок. Она его хвать… съела. И лежит, глазами моргает. Вся её забота.
В тот день, ближе к вечеру, был «большой совет в Филях». И носились на холм холопы с яствами; и налито было в чарки всем. Ели-пили. Все о том и судачили, что не должна бы достаться Черту последняя шаль. А лежала она уж не в избе. Трошкина матушка ее отдала, от греха подальше. Отцу Адриану и отдала. И поместили ее в церковь построенную. И отчитал[31] ее отец Адриан. Не испрашивая соизволения архиерейского. И так-то объяснил батюшка:
– О жизни человеческой речь идет, для всякого священной. Господь простит. И, может, не одной жизни. Коли сложилось так, не успокоится лукавый. Не даст церковь освятить. Не даст миру жить. Не впервой мне так-то. Не дали дозволения мне, а знали, что могу больше иных. Негласно и послали, на авось, зная, что не отступлю. В эдакую-то глушь, из Петербурга, как не сказать: сослали. А я и рад. Днесь тут главное место мое: чую, схлестнемся мы с ним, с лукавым. Ничего, Господь с нами. Кто ж противу нас?
И так-то радостно стало на сердце от слов таких мне. Так-то светло…
Не мне одному. Воспаряли мы духом.
Пир честной продолжался.
Разговоры разные вели, даром, что совет большой.
Данила-зодчий с немцем беседовал. На языке чуждом, мне недоступном. Уши только им тереть, языком этим немецким, вот как я доску липовую шкурил, так язык этот уши дерет.
Я и говорю ему, зодчему:
– Данилушка, учи немца энтого по-русски говорить. Может, коль не вовсе дурак, так научится по-людски разговаривать.
Зодчий на меня как на дитя неразумное смотрит, головой качает.
– Ерема, – сказывает, – немец этот человек наиразумнейший, не тебе чета. Ты, мужик, и представить себе не можешь, как он учен и умен. Это ты сдуру сказал. Вообще, сдуру-то мужик русский много чего делает. А немец, он все по уму, в том и разница.
– Сдуру-то оно лучше, Данилушка, – отвечаю. – Вот я жизнь прожил, послушай меня, старого: лучше!
– Чем лучше? – горячится сынок. – Неужель по уму поступать хуже? Врешь, старый; да не подливайте ему больше…
– Данилушка, дурь, она первична. Дурь – это Хаос тот же. С него и жизнь начиналась, с Хаоса. Все после пришло. Все заумности ваши. Они тоже из Хаоса. Значит, вторичны. Сдуру, оно лучше, по-русски…
Так я им и выдал.
Ой, что тут началось! Барин рот разинул. Григорий куском поперхнулся. Отец Адриан прищурил глаз, меня как я ту жабу, разглядывает. А Данилушка смеется, по бедрам себя хлопает, потом ручками разводит, мол, ну ты, Ерема, крестьянский сын, и жук!
Барин, на него глядючи, тоже смеяться начал. Вокруг себя на ножке одной прыгает, орет: