Имя для птицы, или Чаепитие на желтой веранде
Имя для птицы, или Чаепитие на желтой веранде читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Эта странная способность продержалась у меня года два, при почти полном отсутствии и интереса, и способностей к математике вообще. Но тогда в школе решили, что на меня можно возложить какие-то надежды, и даже вызвали мать для беседы, вручив мне записку для передачи ей. Мать, отправляясь в школу, была уверена, что ей опять будут толковать о моем отставании -- к этому она, увы, уже привыкла. Нет! На этот раз меня похвалили и сказали ей, что она должна способствовать развитию моих математических способностей. Однако этот неожиданный зигзаг в моей учебной судьбе нисколько мать не обрадовал. Вернувшись из школы, она бегло изложила мне содержание беседы и никаких поощрительных слов не сказала; я заметил даже, что она чем-то расстроена, и был этим весьма удивлен, но спросить о причине ее огорчения не решился.
Лишь через много лет она, вспомнив об этой спонтанной и кратковременной вспышке моих способностей к быстрому счету, поведала мне, почему тогда это ее встревожило. Один из трех братьев моего отца, Михаил, с молодых лет отличался блестящими способностями к математике; не как я, а всерьез. Учился он в Кадетском корпусе; когда ему было шестнадцать лет, за какую-то провинность, мнимую или подлинную, его посадили на несколько дней в карцер. Отбыв арест, он пробрался в цейхгауз и застрелился. И вот тогда, в Старой Руссе, мать была опечалена тем, что у меня якобы обнаружились математические способности: в тот день у нее зародилось опасение, что во мне повторятся и другие свойства характера моего безвременно погибшего дяди. Рассказала мне она об этом в 1935 году, когда я уже работал кочегаром на фарфоровом заводе "Пролетарий", когда в печати появились мои стихи и когда за годы обучения в школе и в ФЗУ была прочно установлена моя полная тупость и бездарность в области арифметики, математики и алгебры.
Еще из той весны запомнил я предпасхальные и пасхальные дни. В вербную субботу мать повела меня в церковь на вечернюю службу. Оттуда я нес домой горящую свечку; считалось, что если она не погаснет по пути, то это к счастью. Так как церковь стояла через улицу, "счастье" досталось мне довольно легко. Помню, что в храме и возле него народу в тот вечер было очень много, больше, нежели в прочие праздники, и немало молодежи шло с горящими свечками и с пучками вербы (у некоторых эти пучки были перевязаны цветными лентами). Быть может, для молодых людей дело тут заключалось не столько в приверженности к религии, сколько в обычаях: так, если девушка задует свечу у идущего рядом с ней парня, он может ее поцеловать. На другой день все мальчишки бегали по улицам с пучками вербы и били ими кого попало пониже спины, выкрикивая: "Верба красна бьет напрасно, верба бела бьет за дело!" На это, кажется, никто не обижался, ибо таков был обычай. Мостовая в городке всюду была усыпана серыми пушками, отлетевшими от вербных веточек.
Не знаю, как в больших городах, а в Старой Руссе всю пасхальную неделю доступ на колокольни был открыт для всех желающих; и взрослые и ребята пользовались этим вовсю. Неделю над городком стоял трезвон. Помню, как с двумя мальчиками моего возраста я поднимался на колокольню Никольской церкви. Полутемная лестница, с деревянными, кое-где неточно сидящими в пазах, а потому чуть-чуть шаткими, вздрагивающими под ногами ступенями, -- крута; сердце от этого восхождения и от боязни предстоящей открытой высоты напряженно колотится. Наконец через люк выбираемся на свет, на площадку к средним и малым колоколам. Здесь уже человек шесть -- и взрослые и ребята -трезвонят во всю ивановскую. Нам тоже дают позвонить в подголоски -самые мелкие колокола. В верхнем пролете висит огромный черный колокол, -- он сейчас безмолвствует; он находится в единоличном ведении церковного звонаря дяди Грини, посторонним звонить в него нельзя, тут нужна высшая квалификация. Главный колокол -- именно потому, что он велик, -- очень чувствителен, и если какой-нибудь неумелый любитель праздничного звона, раскачав, как положено, с помощью доски и веревки, его язык, начнет извлекать звуки и при этом нарушит ритм ударов, -- колокол даст трещину, погибнет. Это знают все звонари-добровольцы. Известно им и еще кое-что: на колокольне не только нельзя курить, нельзя и подниматься на нее, если у тебя в кармане кисет с махоркой или пачка папирос: Илья-пророк в небе немедленно пронюхает о твоем прегрешении и, не долго думая, насмерть долбанет тебя молнией. Мне это не угрожает, я ведь еще не курящий, но и без громов и молний на колокольне жутковато.
Вот очередной звонарь-любитель отбирает у меня колокольную веревку, и я отхожу в сторонку, к деревянной балюстраде. Балясины ее темны и мшисты от старости, прислониться к ней боязно. Высота и пугает и притягивает, колокольный звон за спиной ощутим почти вещественно, он как бы подталкивает меня к ограде, -- вот-вот он припрет меня к ней, вдавит в нее, и я вместе с трухлявыми перилами упаду вниз, в пропасть...
Наконец ребята, с которыми я сюда пришел, окликают меня; мы спускаемся вниз, к подножию колокольни. Здесь, на прочной земле, в памяти моей с опозданием, но навсегда проявляется то, что заснято глазами моими там, на высоте: крыши домов, серые полосы близлежащих улиц, зеленые пятна листвы (пасха, видимо, в том году была поздняя), две вороны, тяжело и старательно машущие крыльями над деревьями прицерковного сада. Впервые в жизни я увидал летящих птиц сверху.
Дальше идут летние воспоминания.
Многие старорусцы, дома которых стояли на набережной Полисти, имели свои лодки. Мать договорилась с какими-то знакомыми, и вот мы, получив у них в сарайчике весла и оставив сестру мою под присмотром этих знакомых, пересекаем набережную; одно весло несет мать, другое -я. Мать, отвязав лодку, велит сесть мне на переднюю банку, сама же садится ближе к корме. Затем она приказывает мне развязать шнурки на ботинках, -- она поясняет, что это обязательное правило на воде, на гребных судах. Я еще не избавился от своего дурацкого неумения развязывать узелки на шнурках, а ножниц или ножа, чтобы разрезать их, здесь, разумеется, нет. Напрягши все силы, просто сдираю с ног ботинки вместе с носками; ногам становится холодно, на дне лодки скопилась вода; начинаю вычерпывать ее берестяным черпаком. Гребет мать равномерно и уверенно, -- этому она выучилась давно, когда жила в Кронштадте. Вскоре мы на стрежне. Отсюда, с середины реки, городок и весь мир кажутся совсем другими: мир -- больше и многозначительнее, а городок -- меньше, незначительнее и отдаленнее, хотя он тут, совсем рядом. Лодка пахнет смолой, влажным деревом; от речной воды тянет свежестью и чем-то очень приятным, в словах не выразимым. В лодке я -первый раз в жизни; до этого я только в книгах читал о людях, которые запросто садятся в шлюпки, вельботы, каноэ и пироги -- и держат путь куда хотят. А теперь я сам в лодке! Только подумать!.. До меня доходит, что, значит, в книгах и правда есть; вернее сказать, я и до этого дня верил книгам (иначе что за интерес их читать!), но правда книжная, казалось мне, к действительной, обычной моей жизни никакого касательства не имеет. А теперь автономность книжного мира нарушена, какие-то ниточки из него протянулись в мое повседневное бытие.