Современная болгарская повесть
Современная болгарская повесть читать книгу онлайн
В предлагаемый сборник вошли произведения, изданные в Болгарии между 1968 и 1973 годами: повести — «Эскадрон» (С. Дичев), «Вечерний разговор с дождем» (И. Давидков), «Гибель» (Н. Антонов), «Границы любви» (И. Остриков), «Открой, это я…» (Л. Михайлова), «Процесс» (В. Зарев).
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Иду домой, — продолжал рассказывать гость, — спина горит от побоев, и думаю: «Всегда найдутся дураки, готовые таскать каштаны из огня. Эх, Борис, Борис, и чего ты лезешь не в свое дело? Зачем обжигаешь пальцы?» И вот пришел я как-то утром в мастерскую отца, поставил стул рядом с его рабочим местом, помешал кисточкой столярный клей и сказал: «Хорошему ремеслу обучил ты меня, отец, зачем же я скитаюсь по чужим селам и дразню дворовых собак?» Разодрал я по листам старую книгу — сухой клей трещал, словно что-то ломалось в моей душе, — взял кривую иглу и принялся за работу… И так по сей день.
— Дай еще бастурмы, — сказал отчим маме.
Она жестом показала, что бастурма кончилась.
Тогда он приставил лестницу к лазу в потолке. Ни самого лаза, ни чердака не было видно — керосиновая лампа в углу у очага еле-еле светила, — и мне показалось, что хозяин дома устремил лестницу во что-то незримое и полез прямо в ночное небо. Походив по небу (шаги его слышались совсем явственно), он стал спускаться… отчим и впрямь спускался с чердака, перекладины лестницы прогибались под его тяжестью, а огромный кусок бастурмы скрипел сушеными ребрами у него под мышкой.
— Так вот и работаю уже много лет, — отпив глоток вина, сказал гость. — Сшиваю страницы книг, иногда успеваю и кое-что прочитать. «Облекаю в кожаные одежды мудрость былых времен» — как сказал один адвокат. А вечером сяду в пивном баре, закажу кружку пива, женские юбки мелькают между столиками, декольте сверкают от света лампы, горящей над стойкой, и глаза мои радуются… Ораторы произносят свои речи в селах, ругают тех, кто добрался до кости раньше их… потом придут другие и начнут поливать этих. Вертится наш безумный мир, а ради чего вся эта суета?.. Случится инфаркт, и тебя понесут ржавыми подковками вперед, прямо к вырытой яме… Многим людям — куда умнее меня! — не удалось переделать мир, так неужели же я разберусь, в чем загвоздка?
— И все же должен же кто-то навести порядок! — не согласился с ним отчим.
— Как же! Лишь еще больше разбередят раны. А у меня в руках золотое ремесло! Возьмись я одни Евангелия святого синода переплетать, и то двух жизней не хватит… Ты, может, со мной и не согласен, но я так это понимаю… так и живу. Вы себе деритесь, ломайте ребра… Простите, я не о вас говорю, — обратился он к сидящим за столом, — а я по вечерам, возвращаясь из пивного бара, буду читать ваши некрологи…
— И наши будут когда-нибудь читать, если их, конечно, напечатают, — попытался возразить отчим. Он сказал это неуверенным тоном, боясь, что по его словам гость поймет, что имеет дело с неграмотным человеком.
— Пусть читают. Они будут знать, что мы получили от жизни то, что смогли, и просто, по-человечески наслаждались земными радостями…
Керосин в лампе кончился. Фитиль коптил. Вино в стаканах густело — в нем оседал мрак поздней ночи, — и переплетчик пил глотками этот мрак, словно хотел ощутить на языке запах неба и дующего с гор ночного ветра.
Единственным светлым пятнышком была спящая канарейка. Она висела на петельке вниз головой, уцепившись тоненькими коготками за холодную проволоку своей тюрьмы…
* * *
Я уезжал с переплетчиком в Софию, чтобы продолжить там свое образование.
Решено было охать ночным поездом — мы надеялись, что в нем будет поменьше народа. Когда отчим остановил лошадь у полустанка и снял с телеги фонарь, чтобы проводить нас в зал ожидания, в его тусклом свете мы увидели целую груду корзин, узлов и оплетенных бутылей. Видно, крестьяне окрестных сел тоже сочли ночной поезд самым удобным. Теперь, слыша в темноте наши шаги, они недоумевали, как же мы все поместимся.
Остановка была короткой. В свете фонаря клубился паровозный пар, а рядом, в темноте, скрипели корзины — пассажиры толкались и напирали, — кто-то кричал: «Эй, подождите, упал кошелек!» И когда поезд, пыхтя, наконец тронулся, я обнаружил, что у меня на куртке не осталось ни одной пуговицы. Я попытался разглядеть в окно удаляющуюся телегу, но ничего не было видно. Только тусклое пятно фонаря — мне казалось, что я слышу в его свете покашливание отчима и ленивый свист уздечки, — все еще светилось в мокром поле, но и оно вскоре исчезло.
Начался бесконечный перестук колес.
Все купе были переполнены. Мой спутник попросил какую-то женщину подвинуться и взять на руки ребенка, который спал на скамье, положив голову ей на колени (у переплетчика нестерпимо ныли опухшие ноги, и ему хотелось расслабить шнурки ботинок), но она, взглянув на его пиджак из английского сукна и малиновый галстук, заколотый булавкой с зеленым камешком, сказала:
— Вы, дражайший, вагон перепутали. В первом классе для вас есть бархатные диваны, там можно разуться и лечь. Нечего было скупиться и лезть в один вагон с бедняками… Я за это место заплатила и глаза выцарапаю тому, кто попробует его занять!
— Ну и ведьма! Упаси господи, — сказал переплетчик, закрыл дверь купе, откуда шел запах мокрых постолов и нестираной шерсти, и оперся об оконную раму.
Поезд остановился на полустанке. В просвете между липами желтело здание вокзала. Стоянка затягивалась, никто не садился. Со стороны паровоза доносились приглушенные голоса. Кто-то отдал команду: «Никому не слезать! Оцепить вагоны с другой стороны!» Щебенка скрипела под энергичными шагами. Стоящие у окна пассажиры зашевелились, и их спины закрыли окно. Я не видел, что происходит на станции, но понимал, что состав оцеплен — солдатами или жандармами.
В тамбуре послышался стук кованых сапог. Дверь в коридор отворилась и, ощупывая светом фонарика полумрак, забитый кепками, платками, детскими шапочками с ушками и грубыми воротниками из пожелтевшей овчины, в вагон вошел худощавый подпоручик от жандармерии, подпоясанный светлым ремнем. Лицо у него было мальчишеское, но надвинутый на самые брови козырек придавал ему строгий вид. За ним шли двое солдат с автоматами.
— Спокойно, господа! — сказал подпоручик, стараясь, Чтобы в голосе его звучал металл. — Всем оставаться на местах и приготовить документы!
Мутное пятно фонарика ползало по мятым удостоверениям личности, пересчитывало пуговицы на пиджаках, поднималось к лицам пассажиров, задерживалось то на скулах, то на бровях и заставляло жмуриться глаза, не привыкшие к яркому свету. Но вот снаружи раздался топот, который все приближался. Люди отстранились от окна, и я увидел, что какой-то человек без шапки, низкого роста (а может быть, так только казалось, потому что он пригнулся) бежит по перрону. Когда ему оставался всего лишь шаг, чтобы вырваться из света вокзальной лампы и ускользнуть от лучей карманных фонариков, которые кружили вокруг него, как осы, грянул выстрел. Бежавший вскинул руки, словно хотел ухватиться за что-то невидимое в воздухе, но оно оказалось непрочным и не смогло выдержать тяжести его падающего тела. Спина его задымилась в том месте, куда попала пуля. Мужчина упал ничком, подол пальто, задравшегося при падении, закрыл ему голову — мне показалось, что спина его начала пылать, но то был край оранжевого свитера.
Услыхав стрельбу, поручик и солдаты выскочили из вагона.
— Верно, это тот, что бежал из Врачанской тюрьмы, — сказал стоявший рядом мужчина в пальто с большим бараньим воротником. — Коммунист. Весь округ подняли на ноги.
Состав медленно тронулся. Убитый все еще лежал на покрытом щебенкой перроне. Фонарики острыми лучами пригвоздили его раскинутые руки, и он казался распятым…
Я вспомнил о том молодом человеке, который спрыгнул с трамвая, чтобы защитить незнакомую женщину. Сейчас он, постаревший, ушедший в себя, стоял рядом со мной, и по обострившимся скулам было видно, что его мучит нестерпимая боль.
Когда свет станции остался позади и он увидел свое лицо, всеми морщинами отразившееся в черном зеркале ночи, проносящейся за окнами вагона, я услыхал, как он тихо, боясь, как бы его никто не услышал, произнес: