Рабы свободы: Документальные повести
Рабы свободы: Документальные повести читать книгу онлайн
Книга посвящена судьбе Русского Слова, трагическим страницам нашей литературы. В ней рассказывается о писателях, погубленных или гонимых тоталитарной властью.
Повествование основано на новых документах и рукописях, которые автор обнаружил и исследовал, работая в архивах КГБ и Прокуратуры СССР как организатор и руководитель Комиссии по творческому наследию репрессированных писателей России. Среди героев книги — Исаак Бабель, Михаил Булгаков, Павел Флоренский, Николай Клюев, Осип Мандельштам, Нина Гаген-Торн, Георгий Демидов, Борис Пильняк, Максим Горький.
"Рабы свободы" — результат многолетней работы автора над этой темой, которой посвящены и другие его книги: "Донос на Сократа" (М.: Формика-С, 2001) и "Преступление без наказания" (М.: Прогресс-Плеяда, 2007). Продолжение труда — новое, переработанное издание "Рабов свободы", дополненное и уточненное.
Издание иллюстрировано редкими архивными фотографиями и документами.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Попутчиков сперва дрессировали, подковывали и перековывали, как необъезженных лошадей, и в конце концов перестали церемониться, рассортировали: либо вынудили подделаться под господствующую идеологию, либо отстранили от печатного станка. Под лозунгом обострения классовой борьбы и большевизации литературы талант — эта интеллектуальная собственность — подлежал экспроприации. Либо с партией, либо против нее — третьего не дано.
Решающим в творческой судьбе Пильняка стал 1929-й, год великого перелома, каким он вошел в учебники истории, — начало сталинского самодержавия, когда опустился «железный занавес», отгородивший страну от всего мира, и произошло окончательное закрепощение личности. В литературе великий перелом ознаменовался кампанией, грандиозной по размаху и ярости, получившей название «Дело Пильняка и Замятина». Поводом для нее послужило издание этими писателями своих сочинений за рубежом: Замятиным — романа «Мы», Пильняком — повести «Красное дерево».
Карикатура на Б. А. Пильняка, опубликованная «Литературной газетой» в разгар его общественной травли
1929
Так эти двое, по выражению Замятина, разделили амплуа черта в советской литературе, стали мишенями для общественной травли, организованной властями и с готовностью подхваченной прессой и писательской средой. Когда эта травля достигла апогея, Замятин сделал решительный шаг — обратился к Сталину и получил разрешение уехать за границу, — ему последнему была отпущена эта высочайшая милость.
Пильняк остался один, без всякой защиты, под массированными, нараставшими ударами критики. Удары были ниже пояса. Надсмотрщики от идеологии зорко следили, чтобы никто не остался в стороне.
В лубянском досье Пильняка собраны публикации «Литературной газеты» и «Комсомольской правды» — как обличающие голоса, как подтверждения его виновности. Что это за критика, ясно даже по заголовкам: «Враждебная агентура в рядах советских литераторов», «Борис Пильняк — собственный корреспондент белогвардейщины», «Вылазки классового врага», «Антисоветский поступок», «Гнусная клевета», «Проверить Союз писателей», «Против пильняковщины», «Уроки пильняковщины»… Литературные разногласия используются как политические обвинения, доносы, а пресса, призывая к расправе, кличет палачей. Само имя писателя становится ругательным словом.
Среди этой безудержной брани есть один отзыв, который потрясает больше всего, особенно когда узнаешь имя автора. Называется он — «Наше отношение».
«Повесть о „Красном дереве“ Бориса Пильняка (так, что ли?), впрочем, и другие повести и его, и многих других — не читал.
К сделанному литературному произведению отношусь как к оружию. Если даже это оружие надклассовое (такого нет, но, может быть, за такое считает его Пильняк), то все же сдача этого оружия в белую прессу усиливает арсенал врагов.
В сегодняшние дни густеющих туч это равно фронтовой измене.
Надо бросить беспредметное литературничанье.
Надо покончить с безответственностью писателей.
Вину Пильняка разделяют многие. Кто? Об этом — особо.
Например, кто отдал треть Федерации [144] союзу Пильняков?
Кто защищал Пильняков от рефовской [145] тенденциозности?
Кто создавал в писателе уверенность в праве гениев на классовую экстерриториальность?..»
Ох уж это хамское, до жути знакомое: не читал, но осуждаю! Сколько раз слышали мы подобное, уже в наши дни! Менялись только имена нечитаных, но осужденных: Ахматова, Пастернак, Солженицын, Бродский.
В этом наборе зубодробительной лексики дана целая программа массового избиения инакопишущих — чего стоит хотя бы расширительное «Пильняки», предполагающее за одним человеком сонм других правонарушителей, — и все они отнесены к классовым врагам, вина их равна фронтовой измене. А за измену известно что полагается…
Остается назвать автора кровожадной речи. Делаю это с тяжелым сердцем — Владимир Маяковский. Гениальный поэт революции. Ведь не мог же он не понимать, когда писал свой убийственный отзыв, что за этим последует?! Как не мог не понимать и другой классик соцреализма — Горький, который недовольно жаловался секретарю ЦК ВКП(б) Андрееву: «Пильняку прощается рассказ о смерти товарища Фрунзе — рассказ, утверждающий, что операция была не нужна и сделали ее по настоянию ЦК».
Алексей Максимович напоминает властям о «Повести непогашенной луны», в которой рассказывается об убийстве в больнице на операционном столе советского полководца. Уж тут Горький мог не беспокоиться — «кожаные куртки» все помнили и ничего не прощали. Каждому свой срок, просто для Пильняка в тот момент его последний час еще не пробил. Но суд уже шел. Граница между тюрьмой и волей стала размытой, условной. Каждый должен был занять свое место в этом судилище — в качестве преступника или обвинителя. Свидетели подбирались лишь для обвинения, защита исключалась.
Пильняк никогда не решался на открытое гражданское неповиновение и предпочитал лавировать, публично каяться, искусно разыгрывая советский энтузиазм, искупать ошибки правоверными сочинениями. Это был вынужденный хитрый способ наладить подпортившиеся отношения с сильными мира сего, форма психологической защиты, не без российского юродства, которым наделены многие герои его книг.
Кампания 1929-го вызвала у Пильняка внутренний надлом, от которого он уже не оправится. Конечно, будет пытаться вернуть себе утраченное положение, попасть в ногу со временем. Но маска, которую ему надели, уже приросла, от нее не избавишься, ему уже не верят.
Воля знать, воля видеть, которую он проповедовал, ослабевает. В высказываниях его появляются новые мотивы: «Каждая эпоха имеет свою мораль».
В 20-е годы он говорил: «Чем талантливее художник, тем он политически бездарнее… Писатель ценен только тогда, когда он вне системы… Мне выпала горькая слава быть человеком, который идет на рожон…» В 30-е он клянется в верности партии и социализму и славит Сталина: «Поистине великий человек, человек великой воли, великого дела и слова».
В 20-е годы он считал: «Человеческий суд не должен, не может быть столь строгим, как суд человека над самим собой» — и призывал к милосердию. В 30-е требует наказания «врагов народа» еще до вынесения приговора суда и призывает «уничтожить каждого, кто посягнет на нашу Конституцию».
Тут уж не слепота чередуется с прозрением, как это было раньше, а демонстративный цинизм, недаром после беседы с ним другой попутчик — Михаил Пришвин — «понял о пустоте всех, клянущихся в верности партии».
И в книгах его появляются новые герои — двурушники, конформисты, положившие жизнь на общественную полку не столько ради высоких идей, сколько просто ради спасения — и страдающие, деградирующие от этой раздвоенности. Писатель шел вместе со своими героями.
Он писал роман. А светлый круг его жизни все сужался.
Поэт Константин Большаков, арестованный чуть раньше Пильняка, рассказывал на следствии, как тот начал метаться, предчувствуя близкую расправу:
— Пильняка тогда прорабатывали за прошлые грехи, за помощь семье Радека во время ссылки, дружбу с Воронским, книги, написанные по его внушению. Пильняк волновался, ездил по разным местам, выступал в Союзе писателей с покаянием. Мне он говорил, что у него из-под ног уходит материальная база, его хотят добить, он этого больше всего боится. Но я видел, что он боится и чего-то другого…
Показания Большакова (они приложены к делу Пильняка) доносят до нас атмосферу тех лет — горячечную, наэлектризованную, пронизанную подозрительностью и страхом, доводящую людей до грани помешательства или самоубийства, — это тоже был способ перековки, переделки человеческих душ:
— Пильняк потащил к себе на дачу. Я заговорил, когда мы остались одни, о процессе объединенного троцкистско-зиновьевского центра. Пильняк говорил, что дело вовсе не в троцкизме, троцкиста могут пришить теперь каждому, каждый, думающий сейчас не по передовице «Правды», уже троцкист, он говорил: «Мы с тобой тоже троцкисты». Потом, опять вернувшись к этой теме, заговорил, что все его приятели — троцкисты, не только потому, что были в оппозиции, но еще и потому, что не сгибаются под общий аршин.