Русская жизнь. Эмиграция (июль 2007)
Русская жизнь. Эмиграция (июль 2007) читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Холодный Набоков, циничный Набоков… что за бред?! «Чтобы жить, сохраняя рассудок, Пнин в последние десять лет приучил себя никогда не вспоминать о Мире Белочкиной, - и не потому, что память о юношеской любви, банальной и краткой, сама по себе угрожала миру его души (увы, воспоминания о браке с Лизой были достаточно властными, чтобы вытеснить какой угодно прежний роман), но потому, что никакая совесть и, следовательно, никакое сознание не в состоянии уцелеть в мире, где возможны такие вещи, как смерть Миры. Приходится забывать, - ведь нельзя же жить с мыслью о том, что эту грациозную, хрупкую молодую женщину с такими глазами, с такой улыбкой, с такими садами и снегами в прошлом, привезли в скотском вагоне в лагерь уничтожения и умертвили инъекцией фенола в сердце, в нежное сердце, которое билось в сумерках прошлого под твоими губами. И поскольку точный характер ее смерти зарегистрирован не был, в его сознании Мира умирала множеством смертей и множество раз воскресала лишь для того, чтобы умирать снова и снова: вышколенная медицинская сестра уводила ее, и хрустело стекло, и ей прививали какую-то пакость, столбнячную сыворотку, и травили синильной кислотой под фальшивым душем, и сжигали заживо в яме, на политых бензином буковых дровах» (перевод Бориса Носика). «Чтобы жить, сохраняя рассудок», - ясно вам?! «Она смирилась с этим и со многим, многим иным, - потому что, в сущности, жить - это и значит мириться с утратами одной радости за другой, а в ее случае и не радостей даже - всего лишь надежд на улучшение. Она думала о нескончаемых волнах боли, которую по какой-то причине приходится сносить ей и мужу; о невидимых великанах, невообразимо терзающих ее мальчика; о разлитой в мире несметной нежности; об участи этой нежности, которую либо сминают, либо изводят впустую, либо обращают в безумие; о заброшенных детях, самим себе напевающих песенки по неметеным углам; о прекрасных сорных растениях, которым некуда спрятаться от землепашца и остается только беспомощно наблюдать за его обезьяньей сутулой тенью, оставляющей за собой искалеченные цветы, за приближением чудовищной тьмы». Это уже перевод Сергея Ильина, «Знаки и символы» (надо бы, конечно, как у Владимира Харитонова, «Условные знаки», легенда карты): лучший американский рассказ писателя, четыре страницы небывалой концентрации, открытие нового метода. Но самый настоящий Набоков - именно тут, живая, горячая сущность. И этого не должно быть много: правильный эмигрант не имеет права приоткрывать створки своей раковины. Но тот факт, что раковиной дело не ограничивается, напрасно ускользает от интерпретаторов Набокова, ценящих в нем прежде всего высокомерие, интеллектуальность и интертекстуальность.
Таких интерпретаторов стало сейчас очень много. Это эмигранты вполне добровольные, могущие, но не желающие вернуться; внутренняя эмиграция ведь тоже может быть колбасной. Некоторые едут за колбасой уже не на Брайтон, а в себя, прочь от любой общественной проблематики и той несчастной, очень жалкой, очень выродившейся России, с которой нам сейчас приходится иметь дело. Эта внутренняя колбасная эмиграция косит под устрицу, не имея ничего кроме весьма посредственных створок; она напяливает высокомерную улыбочку, рассуждая об «этой стране», и играет в аристократию, принадлежа к самой что ни на есть лакейской. Такая эмиграция, впрочем, вполне может быть и внешней - в Израиле или Штатах полно таких. Все они поигрывают в тоску по утраченному детству, правда, ничего райского в нем не обнаруживают - ведь оно прошло в отвратительном совке. А без райского детства какой же Набоков? Так что получается очень посредственно: в лучшем случае эта публика умудряется перенять у Набокова его тяжеловесные каламбуры да занудливую полемику с коллегами, им же самим многократно высмеянную.
Плевать на них, впрочем. Набоков за своих эпигонов не в ответе. Он умел быть противным, но к этому его умения не сводились: ему, в отличие от нынешних Однобоковых, было что прятать и что защищать.
Думаю, феномен Окуджавы - это немного в сторону, но не могу вовсе абстрагироваться от своих нынешних занятий - как раз в том и заключался, что он тоже изгнанник из рая. Ну и все мы в каком-то смысле такие изгнанники, потому что из смерти жизнь и должна казаться раем, какой бы она в действительности ни была. Арбатский эмигрант Окуджава обращается к маленькому аристократу в каждом из нас, к изгнаннику из детского блаженства. И не зря они с Набоковым так высоко ценили друг друга. Оба напоминают о временах гармонии и счастья, о временах, когда можно (и легко!) было быть добрым, когда мир был щедр и благосклонен к нам. Окуджава и Набоков, два аристократа русской литературы ХХ века, почти всю жизнь вынуждены были жить по-разночински и учили достойно это выносить. Кодекс поведения райского посланника в аду - вот Набоков. А русский эмигрант - да что там, любой русский - и есть ангел в аду: вот самое точное определение, которое могу ему дать. Оттого мы все и живем так, как будто в прошлом у нас нечто бесконечно прекрасное - то, что нельзя описать, то, к чему нельзя вернуться. Даже если это Яр и Стрельна - надо достойно вести себя в новых временах. И поскольку в жизни каждого русского поколения наличествует этот перелом, каждое русское поколение будет пользоваться опытом Набокова: помнить о рае, презирать ад, не снисходить до хныканья, сострадать горю, делать хорошую мину.
Сам он об этом в одном интервью сказал совсем коротко - not to be stinky, то есть не вонять.
* ЛИЦА *
Иван Толстой
Кузина в квадрате
Четыре возраста Ирины Бриннер
Я познакомился с обаятельной женщиной Ириной Бриннер в 2000-м, за два года до ее кончины. К тому времени она уже поняла: история ее жизни - самое интересное, что можно оставить потомкам. Отец, мать, дважды кузен Юл Бриннер (знаменитый голливудский актер, памятный по «Великолепной семерке»), Владивосток, Китай, Швейцария и Америка - обо всем этом Ирина Феликсовна рассказывает в публикуемом интервью. Добавлю только, что в 1990-е она съездила на родину, была с распростертыми объятиями принята во Владивостоке, гуляла по городу, вспоминала детство, выступала на вечерах и, вернувшись в Нью-Йорк, села за книгу мемуаров. Ей легче было писать по-английски, хотя, как показывает наша беседа, русским она владела неплохо.
- Расскажите, пожалуйста, о вашей семье.
- Наша фамилия писалась с одним «н». Это Юлий добавил еще одно, потому что иначе в Америке его называли бы Брайнером. Я и его сестра Вера тоже добавили. Остальная семья сохранила одно «н».
Юлий мне двойной двоюродный брат. Наши матери были сестрами, а отцы - братьями. Два брата Бринер женились на двух сестрах Благовидовых. Познакомились они еще в гимназии во Владивостоке, но мало обращали внимания друг на друга, а потом все вместе оказались в Петрограде. Борис влюбился в Марию, мамину старшую сестру, и они поженились. Моя мама училась на медицинском, папа на юридическом. Юлина мать - на певицу в консерватории, а Борис - на горного инженера. Первая дочка у них родилась в Финляндии, затем они уехали обратно во Владивосток. Он не позволил ей окончить консерваторию, оперные классы, потому что не хотел, чтобы его жена стала актрисой.
Мама у меня необыкновенный человек. Психиатр, потом терапевт, а после моего рождения - бактериолог.
В двадцать четыре года она уже была законченный врач и говорила: «Я хочу родить дочь, но муж мне не нужен, так что замуж выходить не буду».
Мой бедный папа, конечно, страдал. Но начиналась революция, в городе голод. Как-то папа принес домой шоколадный торт. Оказывается, кто-то выметал зерновые склады и из оставшегося там зерна сделал торт. Он вышел шоколадным, потому что в нем было много крысиного помета, и есть его было нельзя. Этот случай убедил маму в том, что ее независимость не ко времени.
Они поженились и переехали во Владивосток. Это был 1917 год. Поженились они 29 апреля. А я родилась, недоношенная, 1 декабря того же года.