Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга читать книгу онлайн
Собственная судьба автора и судьбы многих других людей в романе «Еврейский камень, или Собачья жизнь Эренбурга» развернуты на исторической фоне. Эта редко встречающаяся особенность делает роман личностным и по-настоящему исповедальным.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Текст же Хемингуэя настолько точен, ярок и правдив, а тема настолько важна, что я не прошу прощения у читателя за непомерно длинную цитату: «Он сидел так, уставив глаза и усы в карту, в карту, которую он никогда не понимал по-настоящему, в коричневые линии горизонталей, тонкие, концентрические, похожие на паутину. Он знал, что эти горизонтали показывают различные высоты и долины, но никогда не мог понять, почему именно здесь обозначена высота, а здесь долина. Но ему как политическому руководителю бригад позволялось вмешиваться во все, и он тыкал пальцем в такое-то или такое-то занумерованное, обведенное тонкой коричневой линией место на карте, расположенное среди зеленых пятнышек лесов, прорезанных полосками дорог, которые шли параллельно отнюдь не случайным изгибам рек, и говорил: „Вот. Слабое место вот здесь“».
Андре Марти являлся типичным порождением мифа о комиссарах. Далее Хемингуэй противопоставляет двум военачальникам — честолюбцам и политиканам Галлю и Копику — умного и храброго генерала Гольца: «…На бескровном лице генерала, голова которого была покрыта рубцами от ран, выступали желваки, и он думал: „Лучше бы мне расстрелять вас, Андре Марти, чем позволить, чтобы этот ваш поганый серый палец тыкался в мою контурную карту. Будьте вы прокляты за всех людей, погибших только потому, что вы вмешиваетесь в дело, в котором ничего не смыслите. Будь проклят тот день, когда вашим именем начали называть тракторные заводы, села, кооперативы и вы стали символом, который я не могу тронуть…“»
Сколько проклятий советские командиры во время войны должны были посылать в адрес других — сталинских — комиссаров, чье присутствие рядом не позволяло принимать правильные решения! Ярчайшим примером пагубности комиссарства является пребывание Льва Мехлиса в Крыму, за которое он все-таки схлопотал неудовольствие Сталина. Наши историки, кинематографисты и писатели в течение долгих лет, да и теперь, стараются не касаться скользкой темы. Создается впечатление, что пыльные шлемы наползают им на глаза, а Буденный и Ворошилов по-прежнему служат идеальной связкой «командир-политрук».
«Идите, подозревайте, грозите, вмешивайтесь, разоблачайте и расстреливайте где-нибудь в другом месте, а мой штаб оставьте в покое», — заключает свои внутренние рассуждения генерал Гольц.
Удивительно, как американский писатель, человек, далекий от всего того, что происходило во время гражданской войны в России, так точно уловил совершеннейшую непригодность комиссарства как института! Просто невероятно! И никто у нас не обратил внимания на точку зрения Хемингуэя. Нужны были потоки крови, чтобы изменить существующее положение. И через десятки лет правильная и разумная оценка комиссарства еще не вынесена. Страх перед ним въелся глубоко в поры.
«Но вместо того чтобы сказать все это вслух, Гольц откидывался на спинку стула, подальше от этой наклонившейся над картой туши, подальше от этого пальца, от этих водянистых глаз, седоватых усов и дыхания, и говорил: „Да, товарищ Марти. Я вас понял. Но, по-моему, это неубедительно, и я с вами не согласен. Можете действовать через мою голову. Да. Можете возбудить вопрос этот в партийном порядке, как вы изволили выразиться. Но я с вами не согласен“».
Нигде и никогда комиссарство как принцип не разоблачалось с подобной художественной силой. Между тем в сталинской системе комиссарство пронизывало все сферы жизни. Кроме армии, комиссарство нанесло непоправимый урон сельскому хозяйству, промышленности и культуре, практически предрешив судьбу социализма в России.
Андре Марти решил немедля расстрелять капитана Гомеса и партизана Андреса, которые разыскивали штаб, чтобы передать Гольцу письмо от Роберта Джордана из франкистского тыла.
То, что видел Хемингуэй в стане республиканцев, не мог не видеть Эренбург. Эренбург не был ни слепым, ни глухим. Однако немота поразила его. Нетрудно предположить, что он обсуждал с Хемингуэем сложившуюся ситуацию и характеры участников трагических событий. Ясно, что Хемингуэй получал информацию из коммунистического лагеря, и, как показало дальнейшее, информация была конкретной и правдивой. Он использовал ее в романе полностью. «По ком звонит колокол» документален и воспроизводит реальность с художественной мощью, свойственной лучшим образцам европейской литературы. Хемингуэй выступает провозвестником нового жанра, не получившего, к сожалению, настоящего развития.
Жалко Эренбурга, который знал и видел не меньше Хемингуэя, но не имел возможности сделать даже попытку отразить в романе «Что человеку надо» реальную картину развернувшихся событий. Эренбург упоминает дважды Андре Марти в мемуарах — очень коротко, присоединяясь косвенно к мнению Хемингуэя. На переломе 50-х и 60-х годов, когда писалась четвертая книга воспоминаний, репутация Андре Марти в Советском Союзе еще не рухнула, еще не вышел из печати «По ком звонит колокол», и Эренбург был жестко ограничен политическими отношениями с Коммунистической партией Франции, несмотря на то что Андре Марти исключили из нее сразу после XX съезда КПСС. Отрицательное влияние, конечно, оказывала и редакция «Нового мира», которая в критике недавнего прошлого нередко занимала двойственную позицию. Никому не хотелось первым приподнять завесу над тем, что творилось в Испании.
«Часа два я поговорил с Андре Марти, — пишет Эренбург, — это был человек честный, но легко подозревавший других в предательстве, вспыльчивый и не раздумывавший над своими решениями. После этого разговора у меня осталась горечь: он говорил, а порой и поступал, как человек, больной манией преследования». Ослабленная, чисто хрущевская характеристика не идет ни в какое сравнение с глубоким психологическим рисунком Хемингуэя. Однако хемингуэевский текст повлиял, несомненно, на Эренбурга, несмотря на личное знакомство с Андре Марти, о чем свидетельствует почти дословное совпадение. Странно, что личное знакомство не привнесло какие-то оригинальные черточки в текст наблюдательного мастера. Кроме того, Эренбург попытался несколько подправить реноме бывшего корабельного писаря. Дело, конечно, не в мании преследования, а в сталинских установках на раскол антифранкистского движения, в стремлении овладеть властью и закрепить господство вождя в интербригадах, вытеснив анархистов и троцкистов и подчинив себе остальные, менее опасные группировки.
Простой капрал, обыскивающий капитана Гомеса и сформулировавший наблюдения Хемингуэя в яркой и острой речи, рельефнее отразил впечатление от действий Андре Марти, чем Эренбург, подверженный отчасти прежним, не до конца разоблачающим Сталина воззрениям. Сколько правдивых сцен, где главным персонажем был Андре Марти, Эренбург унес с собой в небытие! Часто его художественная сила пропадала даром.
Намного позже, в горбачевскую перестройку, я полюбопытствовал у неких важных персон из вечно вчерашних: получали они послания напрямую от зеков из тюрем и лагерей? Один пожал плечами и признался, что не припомнит такого казуса. Второй честно ответил:
— Две-три просьбы доползли, — и, помолчав, уточнил: — От уголовников, их жен и родителей. Просьбы от политических перехватывали на почте.
Третий деятель на неудобный вопрос отбарабанил развернутый монолог, очевидно, продуманный:
— Из недр ГУЛАГа ничего не поступало. С оказией действительно приносили как-то, прорываясь через швейцаров. Одно письмо бросили в почтовый ящик.
Количество совершенно ничтожное! Писали-то густо, почти каждый зек хоть разок да отметился, а в почтовом ящике пусто. Обратный адрес подводил. Почтовые отделения находились под особым и неусыпным надзором госбезопасности.
— При Сталине цензура, созданная по гоголевской модели, функционировала бесперебойно. Никто ведь из связистов ни за что не отвечал. Часто целые пачки писем находили на помойках. Даже в газетах о подобных случаях писали. Помню, сам читал в «Литературке». Начальник почтового отделения мог слететь с работы, если пропустил подозрительное письмо. Вот как обстояли дела! Наши Иваны Кузьмичи Шпекины без всяких угрызений совести, по праву почтмейстеров, изымали конверты и сразу переправляли органам, а те уже решали, отправлять в Кремль или оставлять у себя. Существовал главный почтовый ящик страны на Красной площади. В него бросали прошения. Но и там свирепствовал контроль. Что-то просачивалось, иначе — как? Хозяину надо докладывать. Вот Поскребышев и учредил специальную группу — она и отбирала почту для вождя. Если я делал запрос, а я их делал, правда очень редко, то инстанция, в свою очередь, требовала переслать письмо, сообщить дату отправления и дату прибытия, а также дату получения адресатом или регистрации. Так контролировался способ доставки. Если штампа нет — значит, из рук в руки, что утяжеляло судьбу отправителя. От тех, кого обвиняли, в КРТД, работе на иностранные разведки и прочей чепухе, от эсеров, троцкистов и членов молодежных подпольных групп я просьб никогда в руках не держал. Вот мне рассказывали, что к изданию готовятся письма дочки Цветаевой к Пастернаку. Как они попадали в Переделкино? Непонятно! Подозреваю, что органы были в том по какой-то причине заинтересованы. Или информацию извлекали, или демонстрировали, что сосланная жива и здорова. В общем, такого рода письма достигали Москвы редко и только по желанию администрации. При Хрущеве положение, конечно, изменилось, но не для всех. Северные и казахстанские лагеря по-прежнему оставались на замке. Там в разных местах вспыхивали бунты. Какая уж тут почта! Но почтовый поток после 1953 года возрос в тысячи раз, не сравнить с тем, как слали письма при Сталине. Так что послания из ГУЛАГа в обход официальных властей скорее легенда. В прокуратуру жаловались, к Сталину обращались, в министерство текли всякие доносы и запросы, а к депутатам чрезвычайно редко гулаговские челобитные добирались. К писателям чаще народ стучался: кто к Шолохову, кто к Симонову. Фадеева как-то и почему-то не затрудняли. Но писатели едины в двух лицах были, вроде двуликих янусов. В МГБ они не толкались.