Журнал Наш Современник 2008 #10
Журнал Наш Современник 2008 #10 читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
"Изнанку" Гоголя увидит и проницательнейший, тонкий поэт и критик Иннокентий Анненский: ".Ведь "Мертвые души" и точно тяжелая книга и страшная. Страшная и не для одного автора". Гоголь изумительно видел внешнего человека, не различая за его личиной человека внутреннего. "Типическая телесность Гоголя" потому "загромоздила" и "сдавила" его художественный мир. И Собакевич превращается во что-то вроде вещи, "самую типичность свою являя в последнем выводе лишь кошмарной карикатурой", и Ноздрев есть "какое-то неудержимое, какое-то сумасшедшее обилье" и "веселое безразличие природы", и Манилов весь — "в губах, в смачно-присосавшемся поцелуе". И здесь же, рядом — "люди-брови" и даже "люди-запахи". О воздействии автора "Мертвых душ" на современность Анненский скажет: "гоголевский черт никогда так вовсю не работал, как именно теперь".
О том же "инфернальном" Гоголе заговорит и Д. С. Мережковский. И само свое сочинение назовет "со смыслом" — "Гоголь и черт". Вглядываясь в Хлестакова и Чичикова, он увидит главную черту беса, изображенного Гоголем: он обыкновенен, усреднен, "не слишком толст, не слишком тонок".
Эту "серединность" беса, еще до Мережковского, ощутил Ф. М. Достоевский. В "Братьях Карамазовых" больному белой горячкой Ивану (сквозь кошмар) явится именно такой черт, "человеческий, слишком человеческий". И обыденный этот черт будет после долго разгуливать по русской литературе.
То, что художник чутким ухом и цепким глазом схватывал у предшественника между слов, мыслители и толкователи улавливали медленней, но зато и объясняли отчетливей.
В 1920-е годы и позже, когда реальный мир опрокинется, "встанет на голову", русская эмиграция — особенно мучительно пережившая (через кровь гражданской войны и потерю отечества) вселенский "излом" истории — легко согласится с "фантастичностью" и даже фантасмагоричностью Гоголя.
"Реализм"?… — ".Того помещичьего быта, который описан в "Мертвых душах", — пишет чрезвычайно чуткий к "странностям" мира прозаик Газда-нов, — Гоголь не знал. Девятнадцатилетним юношей он уехал в Петербург, где началась его литературная жизнь. Потом были — Москва, Рим, Париж, Флоренция, Неаполь, Германия, общество писателей, сановных людей, — все что угодно, но никак не помещичья Россия" (Гайто Газаданов).
Владимир Набоков, писатель этого же поколения, поражен силой гоголевского сравнения, которая не уточняет изображаемую реальность, но порождает иную. Хотя бы — голова Собакевича, которая одним своим видом в глазах Чичикова (или Гоголя?) порождает причудливый мирок:
"Подъезжая к крыльцу, заметил он выглянувшие из окна почти в одно время два лица: женское, в венце, узкое, длинное, как огурец, и мужское, круг-
лое, широкое, как молдаванские тыквы, называемые горлянками, из которых делают на Руси балалайки, двухструнные легкие балалайки, красу и потеху ухватливого двадцатилетнего парня, мигача и щеголя, и подмигивающего и посвистывающего на белогрудых и белошейных девиц, собравшихся послушать его тихострунного треньканья".
Набоков, прочитавший этот отрывок, будет поражен той "изнанкой", которая просвечивает сквозь мерцающую поверхность гоголевской прозы. Здесь — своя "цепная реакция" сравнений, расщепляющая внешнюю форму и рождающая маленький сюжетный взрыв: "Сложный маневр, который выполняет эта фраза для того, чтобы из крепкой головы Собакевича вышел деревенский музыкант, имеет три стадии: сравнение головы с особой разновидностью тыквы, превращение этой тыквы в особый вид балалайки и, наконец, вручение этой балалайки деревенскому молодцу, который, сидя на бревне и скрестив ноги (в новеньких сапогах), принимается тихонько на ней наигрывать, облепленный предвечерней мошкарой и деревенскими девушками".
И ведь правда — даже не названные Гоголем начищенные сапоги блестят на ногах "ухватистого" балалаечника! Картина, всплывающая в читательском воображении, — уже не сводится к сумме слов и эпитетов.
Метафора, вытеснившая (пусть на мгновение) "реальный" мир, давшая возможность разглядеть за его "материей" совсем иную подкладку (как за пестрой занавеской может находиться причудливое существо). Любовь к мелочам, которая высвечивает разнообразные "кусочки" мира, но не мир как таковой. За мелочами перестаешь ощущать реальные пропорции. Если мир Гоголя — этот "кусочный" мир, то он — не отражение живой жизни, он — сложная склейка из разнородных кусочков, и склейка ожившая.
Но согласившись, что Россия Гоголя — вовсе не реальная Россия, эмигранты, тем не менее, готовы были признать и реальность этого "инфернального" Гоголя. Мир Гоголя — это все-таки человеческий мир.
"Провалы и зияния в ткани гоголевского стиля, — внушает читателям Владимир Набоков, — соответствуют разрывам в ткани самой жизни. Что-то очень дурно устроено в мире, а люди — просто тихо помешанные, они стремятся к цели, которая кажется им очень важной, в то время как абсурдно-логическая сила удерживает их за никому не нужными занятиями — вот истинная "идея" повести. В мире тщеты, тщетного смирения и тщетного господства высшая степень того, чего могут достичь страсть, желание, творческий импульс — это новая шинель, перед которой преклонят колени и портные и заказчики. Я не говорю о нравственной позиции или нравственном поучении. В таком мире не может быть нравственного поучения, потому что там нет ни учеников, ни учителей; мир этот есть, и он исключает все, что может его разрушить, поэтому всякое усовершенствование, всякая борьба, всякая нравственная цель или усилие ее достичь так же немыслимы, как изменение звездной орбиты. Это мир Гоголя, и как таковой он совершенно отличен от мира Толстого, Пушкина, Чехова или моего собственного. Но по прочтении Гоголя глаза могут гого-лизироваться, и человеку порой удается видеть обрывки его мира в самых неожиданных местах. Я объехал множество стран, и нечто вроде шинели Акакия Акакиевича было страстной мечтой того или иного случайного знакомого, который никогда и не слышал о Гоголе".
Эта реплика известного прозаика-виртуоза становится еще более значимой, если вспомнить слова о его собственном творчестве, брошенные некогда критиком, невероятно восприимчивым ко всякого рода "нюансам"*: "Если русская литература вышла из "Шинели", то В. Сирин вышел из "Носа"…"
Гоголь был увиден эмигрантами именно такими глазами не без оснований. Они слишком остро почувствовали изнанку мироздания, когда за краткий срок лишились отечества, родных и близких, вообще твердой почвы под ногами. Удивительно ли, что Константин Мочульский, не просто "критик", но и филолог не без "академической" жилки, о Гоголе говорит, живописуя его мир в таких образах:
* Георгием Адамовичем.
"Под знаком "непонимания" проходит все творчество Гоголя. Его прием: взять самую что ни на есть осмысленную, упорядоченную "картину" действительности, во всем мелочном правдоподобии быта, незаметно нажать на нее и рассказать, какая "чепуха" вдруг получилась. Нарушены взаимоотношения частей, скривились линии, пошатнулись дома, деталь выросла горой, горы сплющились; перепутались планы, перспективы, люди и вещи. И над всей этой неразберихой дьявол зажигает свой фонарь, чтоб все настоящее казалось сном, а сон — действительностью.
Мир Гоголя — маленький кружок, пятно света от дьявольского фонаря. Кругом мрак, из которого в кружок врываются призраки, шарахаются, как летучие мыши, и неуклюже исчезают. Микроскопический мирок Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича, где слово "гусак" глядит каким-то страшным роком, мирок старосветских помещиков, где ту же роль бессмысленной судьбы играет кошка, мир Акакия Акакиевича — с шинелью, город в "Мертвых душах", где Чичиков вырастает до Наполеона. Незначительное — важно, важное — ничтожно. Плотная и гладкая поверхность жизни становится прозрачной и невесомой: под мнимой разумностью царит бессмыслица, под порядком — хаос".