-->

В соблазнах кровавой эпохи

На нашем литературном портале можно бесплатно читать книгу В соблазнах кровавой эпохи, Коржавин Наум Моисеевич-- . Жанр: Прочая документальная литература / Биографии и мемуары. Онлайн библиотека дает возможность прочитать весь текст и даже без регистрации и СМС подтверждения на нашем литературном портале bazaknig.info.
В соблазнах кровавой эпохи
Название: В соблазнах кровавой эпохи
Дата добавления: 16 январь 2020
Количество просмотров: 224
Читать онлайн

В соблазнах кровавой эпохи читать книгу онлайн

В соблазнах кровавой эпохи - читать бесплатно онлайн , автор Коржавин Наум Моисеевич

О поэте Науме Коржавине (род. в 1925 г.) написано очень много, и сам он написал немало, только мало печатали (распространяли стихи самиздатом), пока он жил в СССР, - одна книга стихов. Его стали активно публиковать, когда поэт уже жил в американском Бостоне. Он уехал из России, но не от нее. По его собственным словам, без России его бы не было. Даже в эмиграции его интересуют только российские события. Именно поэтому он мало вписывается в эмигрантский круг. Им любима Россия всякая: революционная, сталинская, хрущевская, перестроечная...  В этой книге Наум Коржавин - подробно и увлекательно - рассказывает о своей жизни в России, с самого детства...

Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала

1 ... 48 49 50 51 52 53 54 55 56 ... 133 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:

Они что-то чувствовали, эти мальчики, но почти ничего не понимали. Прежде всего в человеческой жизни, в жизни уже упоминавшихся «молочниц и мамаш», в том, как она тяжело дается, и в том, что скрывается за ее приземленностью. Грех Сталина перед революцией некоторыми из нас сознавался, некоторыми отрицался или оправдывался, но проблема ощущалась всеми. Грех Сталина и самой революции перед страной не замечался вовсе. И только поэзия иногда выводила из этого тупика.

И все-таки все эти блуждания впотьмах имеют значение, хотя бы потому, что в конце концов — конечно, не скоро — привели к пониманию сути поэзии, а следовательно, и жизни. Конечно, не к разгадке ее «секрета», но к пониманию, что этот секрет есть. К более острому пониманию важности признания секрета и нелепости его игнорирования. А это вещи, нужные и сегодня, если наша страна и жизнь вообще будут продолжаться.

А тогда, в 1940 году, была юность, мне шел шестнадцатый год, и никто не знал, что полных шестнадцать мне стукнет уже не в Киеве, совсем в другом месте, при других жизненных обстоятельствах и другом жизненном опыте — в эвакуации.

В Европе война уже шла, но мы еще не воевали, хотя были уверены, что чаша сия не минует и нас. Но это была пора нашей юности. Она, несмотря ни на что, была одновременно и тревожной и безоблачной, мы пили эту безоблачность боль­шими глотками, может быть, инстинктивно чувствуя ограниченность ее сроков. Но что война будет такой, какой она потом была, мы и представить себе тогда не могли. Эвакуироваться из своих домов, по нашим представлениям, предстояло немцам — если, конечно, успеют.

К этому времени меня уже больше всего на свете занимала поэзия. Все осталь­ное — в связи с ней. И что-то существенное я стал в ней понимать. Каким образом — сказать трудно. Прежде всего, как уже говорилось, через Маяковского, стоящего в ней особняком. Потом через близкую мне тогда по духу революционно-романтиче­скую поэзию двадцатых годов (поначалу всегда понятней ближайшие предшествен­ники), явление хотя иногда и яркое, но межеумочное. Правда, начал я понимать и любить Блока, его лучшие стихи. Мое сегодняшнее отрицание некоторых тенденций его творчества, неоднократно мной высказанное, не изменило моего отношения к этим стихам. В большинстве из них он и теперь остается для меня великим русским поэтом. Открылся мне и Пастернак. Об Ахматовой и Мандельштаме я только слышал. Имя Цветаевой я впервые услышал лишь весной 1941 года, перед самой войной. И все же сквозь всю эту и иную путаницу в голове (о чем достаточно здесь говорилось) я уже что-то нащупывал. Рождалось ощущение формы как выраженной цельности внутреннего замысла (у многих до сих пор заслоненное «работой над формой», или «овладением формой»), а также представление об обобщенности, о том, что этот замысел не должен исчерпываться поводом, вызвавшим его к жизни, все равно, интимным или общественным переживанием он является. Формулы эти, конечно, не тогдашние, но ощущение в какой-то мере и тогдашнее.

А рядом с этим я чувствовал себя и старался быть ярым «футуристом», новатором даже. А также назло «мещанам», собственной сущности и в подражание Маяковско­му — скандалистом. Все это, особенно последнее, шло мне как корове седло, но — noblesse oblige! Правда, часто за «скандализм» и я и другие принимали нежелание скрывать свое отношение к принятым нелепостям, попытки добиться справедливо­сти и логичности в словах, с которыми к нам обращались (напомню эпизод в военном училище). Случалось мне и выскакивать на всяких лекциях «О коммунистическом воспитании» с антимещанскими вопросами-тирадами, неадекватно резкими. А однажды я выматерился в доме одной «барышни» (наименование в нашем кругу презрительное), сокурсницы моих старших друзей-студентов. Причем в ее присутст­вии, в чем и была вся соль выходки,— этого тогда еще очень даже не полагалось. Именно для нее я и был приведен своими старшими друзьями в тот гостеприимный (по их мнению, богатый) дом — они считали свою сокурсницу глупенькой мещанкой. Вряд ли кто-нибудь из нас мог бы внятно объяснить, почему из-за этого следовало ее обижать, но в своем праве на это не сомневался никто. Возможно, она просто кому-то нравилась. Да и у меня самого она никаких отрицательных эмоций не вызвала. Но я считал своим долгом футуриста проявлять неуважение к нормам приличия и отчасти из-за этого купился, как говорится, на «слабо». «Сможешь?» — спросил меня кто-то, скорей всего Толя Баран, самый старший и единственно скандальный среди нас. «Смогу»,— не колеблясь ответил я. Вот и был приведен.

Когда дошло до дела, мне уже совсем расхотелось хулиганить. Тем более приятели заставили меня читать стихи, которые очень умилили хозяйку. Но не таков был Толя Баран, чтоб отказаться от своих планов. Он приступил к делу сразу же после чтения стихов и произведенного впечатления, прямо объявив, что вот он (то есть я) сейчас матюкнется. И повернулся ко мне: «Ведь матюкнешься, правда?» В ответ я и послал его куда подальше — совершенно даже искренне. Девушка рассмеялась и не обиделась. Может, сочла это новым веянием — ребята-то были поэты, элита курса,— вот и забежала вперед лет на двадцать, может, женским чутьем уловив чью-то игру. Не знаю. Что же касается меня, то удовольствия от своего антимещанского подвига я не получил. Но остальные были этой проделкой (в пушкинские времена это называлось бы шалостью) весьма довольны и со смехом рассказывали о ней прияте­лям — молоды мы еще были все, даже самые старшие из нас.

Я говорю «из нас», потому что к этому времени моя жизнь протекала уже не только в школе и в литкружке «Юного пионера», не только среди старых друзей, но я стал своим и в этом студенческом обществе, «младшим из компании ребят», если говорить словами одного моего более позднего, уже послевоенного стихотворения. Вообще моя жизнь складывалась так, что я большей частью бывал членом не одного, а двух или нескольких дружеских кругов. Круги эти никогда не бывали антагони­стичными, чаще всего потом перемешивались, люди сближались и дружили уже без меня, но начиналось так.

Мне было очень приятно среди моих новых друзей. Буршевскими проделками вроде вышеописанной они больше, насколько мне известно, не занимались. Я просто часто заходил к ним, особенно к Яше Гальперину, который жил неподалеку, на Малой Васильевской, и чуть пореже к Марку Бердичевскому, жившему дальше, на Банковой. Кроме того, Марк занимался не только литературой — он учился на геологическом факультете и бывал больше занят.

Особенно мне запомнились встречи у Яши. Его семья состояла из четырех человек: его самого, отца, матери и сестры. Они вчетвером занимали две смежные комнаты в коммунальной квартире, в бельэтаже. Обычно мы сидели с ним в задней, уставленной книгами. Иногда там набивалось много народу. Бывала там и Яшина девушка, его одноклассница Надя Головатенко, о которой я уже говорил,— плотная и легкая, русоволосая, очень живая и милая, меня она звала Манделек. Были актеры из окружного военного театра, еще кто-то, приезжал из Москвы и ифлиец Люмкис. Потом, когда ребята поступили в университет, появились и уже упоминавшийся Толя Баран, и вернувшийся с финской войны Петр Винтман. Говорили больше всего о поэзии. Почти все эти ребята знали о ней гораздо больше, чем я, их поэтическая культура была гораздо выше моей.

Страшно подумать, что из всех этих ребят до конца войны почти никто не дожил, только Марк и я. Все, кроме Яши, погибли на фронте. Яша, которого не взяли в армию из-за хромоты, погиб в оккупированном Киеве. Мне много приходилось думать о том, как гибли в наше время люди — от насилий, от несправедливости, от террора. И конечно, я знал, во что обошлась нам война. Но чтоб вот так сразу: комната, полная людьми молодыми, талантливыми, которые столько обещали,— и уцелели только Марк и я, «младший из компании ребят», да еще где-то далеко от нас Надя Головатенко.

О ней когда-то говорили, что она предала Яшу. Я в это не верю. Я не встречал Надю после войны, но знаю, что она ее пережила и уехала из Киева. Знаю, что она отнюдь не избегала объяснений, а хотела их, даже сама на них шла. Но с ней не торопились объясняться: психоз первых послевоенных лет. Тем более что, по достоверным сведениям, они с Яшей перед его смертью разошлись, перестали встречаться, другими словами, она оставила его в трудный момент. Я понимаю, что благородного человека, от которого мы узнали о разрыве и который до конца оставался Яшиным другом, это оскорбило, но это ведь не доказательство такого страшного обвинения.

1 ... 48 49 50 51 52 53 54 55 56 ... 133 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:
Комментариев (0)
название