Письма к Максу Броду
Письма к Максу Броду читать книгу онлайн
Классическая немецкая литература началась не так давно — с тех пор, как Мартину Лютеру в шестнадцатом веке удалось (своим переводом Библии, прежде всего) заложить основы национального литературного стиля. С тех пор каждое из последующих столетий обретало своих классиков. Семнадцатый век — Гриммельсгаузена и Грифиуса, восемнадцатый — Гёте и Шиллера, девятнадцатый — романтиков и Гейне, двадцатый — Томаса Манна, Музиля, Рильке и Кафку. Франц Кафка занимает в этом списке особое место. По количеству изданий, исследований, рецензий, откликов, упоминаний он намного опережает всех своих современников. По всем этим показателям (как и по стоимости рукописей на международных аукционах) он уже приближается к Гёте, на которого всю жизнь взирал как на Бога. Однако ничего этого могло не быть в посмертной судьбе Кафки, если бы его близкий друг Макс Брод не осмелился нарушить завещание писателя и сжег все его рукописи. Только благодаря Максу Броду мы и знаем произведения Кафки в том объеме, которым располагаем. Настоящий сборник — это литературный памятник дружбы двух писателей, одному из которых, Максу Броду, судьба уготовила роль душеприказчика своего великого друга.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Слишком поздно и слишком много. Мы ведь скоро увидимся. Впрочем, говорить о твоей вещи я способен еще меньше, чем писать.
Франц
(Примечание на полях:) Мышеловки уже заказаны. Да, анбруховский адрес Фухса, он писал мне о «дрянном „Анбрухе“», в который приглашал меня. Я уже давно объявил этим людям — поскольку мне понравилось писать циркуляры, — честно объявил, что не буду сотрудничать.
[Прага, конец декабря 1917]
Дорогой Макс,
вот рукописи (других у меня нет) для твоей жены, больше никому не показывай. Сделай мне, пожалуйста, копию за мой счет с «Верхом на ведре» и «Старым листом» и пошли мне, они мне нужны для Корнфельда.
Романы я не посылаю. Зачем шевелить старые опыты? Только потому, что я их до сих пор не сжег? К тому времени, как (нет, если: как раз пришло письмо от Ф., очень благодарит за твою «Эсфирь», спрашивает, надо ли благодарить тебя лично), если я вскоре приеду, так оно, наверное, и случится. Какой смысл ворошить эти работы, не удавшиеся «даже» в художественном отношении? Просто ради надежды, что из этих вещей составится нечто целое, какая-то апелляционная инстанция, к груди которой я смогу припасть, если заставит нужда. Я знаю, что это невозможно, что с той стороны не будет никакой помощи. Что же мне делать с этими вещами? Если они не могут мне помочь, должны ли они мне вредить, что наиболее вероятно в таком случае? Город изнуряет меня, иначе бы я не сказал, что привезу бумаги.
Еще совсем коротко о вчерашнем вечере: мне, не имеющему отношения к собственной боли, дело представляется примерно так: главный упрек твоей жены коснулся, может быть, чего-то более существенного, чем твой.
Уже слишком поздно, мне еще надо на службу, я очень скоро напишу тебе про Цюрау, может, это и хорошо, что я как раз сейчас не участвую в вашем разговоре.
Еще одна просьба: пришли мне бланк военного уведомления, которое, по-моему, надо оформить в январе.
[Почтовая карточка, Цюрау, начало января 1918]
Дорогой Макс,
сегодня я лишь секретарь Оскара и чувствую счастливую безответственность:
«Ты, стало быть, можешь уже назначить день, когда захотел бы прочесть конец романа мне и Феликсу. Многообещающие рассказы Франца о всяческих красотах еще сильней прежнего разожгли мое любопытство. Я прибуду в воскресенье, стало быть, готов слушать в любой вечер, начиная с понедельника. Может, ты мне напишешь открытку после того, как договоришься с Феликсом. Не стану даже тебе рассказывать, как здесь хорошо и спокойно, раз у тебя нет возможности к нам присоединиться». Мне (теперь это я, Франц, который скоро напишет тебе подробнее) недавно при чтении статьи о Трельче [67] пришло на ум, что положительная концовка романа требует, собственно, чего-то более простого и близкого, чем мне виделось сначала, а именно сооружения церкви, лечебницы, чего-то такого, что произойдет почти неизбежно и будет строиться вокруг нас уже по мере того, как мы будем распадаться.
Нам тут прекрасно вместе с Оскаром.
Франц
[Цюрау, середина января 1918] Воскресенье
Дражайший Макс,
пока тут был Оскар, я тебе не писал, отчасти потому, что привык к одиночеству (не к тишине, к одиночеству), так что почти не мог писать, отчасти потому, что о Цюрау он скоро тебе расскажет сам. Он в чем-то стал мне яснее, жаль, что человеку недостает силы всегда и во всем с ясным лицом обращаться к ясности. Ты, несомненно, судил об Оскаре в целом правильнее меня, но в частностях ты, мне кажется, ошибаешься. Роман во многих местах удивителен, до сих пор в изменившейся манере Оскара я замечал слишком много поверхностного, тут этого нет, скорее есть правда, но она пробивается в крайне напряженных и все-таки тесных рамках, а отсюда усталость, ошибки, слабости, крики. Я был бы очень рад, если бы Цюрау, в чем я, однако, сомневаюсь, пошел ему хоть немного на пользу, рад был бы и за него, и за себя. Может, ты мне про это напишешь.
За «таблички», акцию и формуляры спасибо, можно, я на этот раз подарю «таблички» Ф.?
Наш последний вечер прошел нехорошо, я был бы рад, если бы ты после этого мне написал. Нехорошим вечер был потому, что я (по природе беспомощный, но смирившийся с этим) видел твою беспомощность и для меня это было почти невыносимо, хотя я пытался объяснить эту беспомощность, говоря о себе, в частности, что, когда первый раз пойдешь под старым ярмом, шаг вначале бывает неуверенным. Таким неуверенным было и твое вышагивание по комнате туда-сюда, ты и говорил неуверенно. А с другой стороны, я подумал, ведь у твоей жены столько же прав, сколько и у тебя, как, наверное, и у всех жен, в чем-то другом даже больше. Если она говорит, что ты не годишься для брака, то по крайней мере в ее устах это верно. Если ты возразишь, что это твоя беда, она вправе ответить: потому-то и не надо переносить свои беды на других, это ее не касается. Ты можешь возразить, что она, мол, женщина и это ее дело. Но это значит — апеллировать к суду такому высокому, который решения не вынесет и велит начать процесс заново.
Эту «негодность к браку» она и я вместе с ней (нет, не стану до такой степени объединять себя с твоей женой, она все, конечно, видит иначе) видим в том, что хоть ты и желаешь брака, но какой-то частью своего существа, в то время как другая часть рвется прочь, раздирая тем самым ту, что склонна к супружеству, вырывая у нее, как она ни сопротивляется, почву из-под ног. Конечно, в целом ты женат, но, если взглянуть с точки зрения такого раздвоения на перспективу, ты поневоле будешь косить в сторону, а из этого толку не выйдет. Скажем, ты женат на своей жене, но одновременно и через ее голову — на литературе, а теперь, скажем, женишься на другой и одновременно и через ее голову — на Палестине. Но все это невозможно, хотя, наверное, и необходимо. По-настоящему супруг должен был бы, напротив — если говорить теоретически, — хоть и взяв себе вместе с женой весь мир, все же не глядеть мимо жены на мир, с которым он хочет вступить в брак, а через мир видеть свою жену. Все другое для женщины означает мучение, но, может быть, это не в меньшей степени спасение или возможность спасения для мужчины, как в некоем идеальном браке.
Франц
[Цюрау, середина — конец января 1918]
Дорогой Макс,
на этот раз твое письмо (опять же независимо от новостей, я это уже не раз говорил, и это для меня совершенно ясно) было для меня особенно важным, потому что я за последнее время пережил два или три несчастья — или, может, только одно, — в результате чего мое всегдашнее смятение возросло так, будто, скажем, учитель по непонятной мне причине вернул меня из выпускного класса гимназии обратно в первый класс начальной школы. При всем том эти несчастья, пойми меня правильно, относительны, я вижу в них добрую сторону, могу им радоваться, даже так и делал, но при всей «относительности» они все-таки полновесны.
Первое и главное — приезд Оскара. Все время, пока он тут был, я совершенно ничего не чувствовал — лишь в самый последний день ощутил чуть-чуть какую-то малость, но это было лишь обычное чувство слабости, которое не поддается проверке, чувство усталости, которое очевиднее проявляется в общении двух человек, чем в отдельном человеке. Вообще всю неделю мы были веселы, может быть, слишком веселы. Хотя в самые первые дни до изнеможения обсуждали несчастье Оскара. Впрочем, я, как известно, устаю легче, чем кто-либо другой из моих знакомых. Но не об этом сейчас, собственно, речь, разговор затеян ради того, чтобы понять и чисто исторический смысл старой истории страдания.
Несчастье Оскара тоже с этим прямо не связано. Но ты меня об этом спрашиваешь, а я до сих пор отделывался общими словами лишь потому, что некоторое время тому назад мне это было доверено если и не совсем как тайна, то как признание, кроме того, я не хотел, чтобы ты думал об этом уже во время первой встречи с Оскаром, наконец, еще и потому, что в этом не было такой уж необходимости, ведь в случае, если это так, ты же все время был там рядом. У этого несчастья, если угодно, три лица (но пусть это пока и в самом деле останется между нами), однако, если приглядеться внимательней, оно оказывается даже более многоликим. Во-первых, для него по целому ряду причин, о которых он много думал, невозможным стал брак с женой, женат он, по-моему, семь лет, но уже пять лет это невыносимо. Во-вторых, когда его об этом спросишь, он всегда говорит, что жена у него невыносимая (причем сексуально она ему вполне подходит, сама по себе кажется даже вполне милой), имеется в виду невозможность брака, брака вообще. Конечно, тут остается некий нерастворенный осадок, в этом смысле характерна, например, предпринятая однажды попытка создать целую серию новелл на тему собственных браков с целым рядом знакомых ему женщин и девушек, причем финалом неизменно оказывалась полная невозможность. В-третьих, и здесь начинается область наибольшей неопределенности, он мог бы, наверное, покинуть свою жену, ему кажется, у него есть внутренние и внешние причины, чтобы предпринять этот шаг, который представляется ему трудным и жестоким, но он не может взять на себя такую вину перед сыном, хотя дело тут не в отцовском чувстве и хотя он знает, что этот разрыв был бы единственно правильным решением и, если он на него не решится, ему никогда не будет покоя. Вообще же, особенно если знать, сколько у него «посюсторонних» фантазий и ночных привидений (мы спали в одной комнате и меняли зародыши болезни на привидения), в нем, с его мучениями, которые он воспринимает всерьез, много общего с д-ром Асконасом [68], как в том много общего с нашей эпохой западного еврейства. В этом смысле, то есть, можно сказать, социально-духовном, роман — великолепное, открыто произнесенное слово, и, если это так, его воздействие станет широким. Пожалуй, он не больше, чем констатация, чем «прыжок-в-сторону-времени», но и это для начала очень много. В первые ночи мы говорили об этом романе как об историческом документе, который нужен для подтверждения тех или иных вещей. Так было и с Норнепигге, но тогда это меня еще мало тронуло.