Спор о Белинском. Ответ критикам
Спор о Белинском. Ответ критикам читать книгу онлайн
«Мой очерк о Белинском („Силуэты русских писателей“, вып. III, изд. второе) вызвал очень резкие возражения и протесты. И поскольку они составляют проявление оскорбленной любви к Белинскому, я их понимаю, ценю, и мне самому грустно и тяжело, что своей отрицательной характеристикой знаменитого критика я сделал больно искренним почитателям его памяти. Но, разумеется, иначе поступить я не мог, потому что обязан был сказать свою правду, чего бы это ни стоило мне, чего бы это ни стоило другим…»
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Первое впечатление, какое он вынес от моего очерка, это – «отсутствие скромности». Моя фраза: «То представление, какое получаешь о Белинском из чужих прославляющих уст, в значительной степени рушится, когда подходишь к его книгам непосредственно», – эта фраза истолковывается моим рецензентом так, что, по-моему-де, либо никто до меня не подходил к книгам Белинского, либо, «подойдя к ним и разрушив легенду в сердце своем, не нашел в себе мужества открыто об этом заявить».
Упреком в нескромности жестокий г. Дерман ставит меня в очень щекотливое положение: ведь если я, в ответ ему, стану доказывать свою скромность, я тем самым ее потеряю, не правда ли?.. Но делать нечего. Я должен напомнить г. Дерману, что есть pluralis majestatis (множественное возвеличивания (лат.)) и есть pluralis madesliae (множественное скромности (лат.)). Но множественное число, которое заключается в моих обобщающих безличных выражениях «получаешь» и «подходишь», это, конечно, pluralis второй категории. По существу, я говорю о себе, только о себе, о своем субъективном впечатлении; но чтобы свою личность не выдвигать, я и употребил форму безличную. Мне именно казалось, что так будет скромнее, – а вот подите ж! Своей шапкой-невидимкой я не боялся ввести кого-либо из сведущих людей в заблуждение, потому что однажды навсегда заявил о субъективности своих силуэтов и в предисловии к ним постарался даже ее принципиально обосновать. Этот мой субъективизм, этот мой импрессионизм как раз и служит основной мишенью для нападок на меня со стороны моих критиков; как раз потому они и находят мои взгляды необязательными (с чем согласен и я). А вообще иметь свои взгляды, в частности на Белинского, этого, я понимаю, не признает нескромностью и г. Дерман. Иначе идеалом скромности надо было бы считать Молчалина, который думал, что ему не должно сметь свое суждение иметь.
В скобках замечу, что не только г. Дерман, но и г. Иванов-Разумник забыл о субъективном характере моих характеристик. В самом деле, отбрасывая не только мою оценку Белинского, но и в связи с нею мой метод вообще, г. Иванов-Разумник именует последний «историко-литературным», утверждает, что сам я «в особой статье познакомил читателей с этим своим „методом“, и выясняет, „в чем слабость „историко-литературного метода“ г. Ю. Айхенвальда“».
Для меня загадка, почему слова «историко-литературный» г. Иванов, будто цитируя, упорно замыкает в кавычки и почему он ссылается на мою «особую статью», где я знакомлю якобы с «этим своим „методом“». Разве я в этой статье, которую читал же, конечно, г. Иванов-Разумник, коль скоро он на нее опирается, – разве я там или где-нибудь в другом месте называю и признаю свой метод «историко-литературным»? Разве в этой статье, наоборот, я своего метода не отмежевываю от историко-литературного? Разве суть и ересь ее не заключается именно в том, что я историко-литературный метод отвергаю? Какое же право имеет г. Иванов на кавычки? Или это ирония? Тогда над кем, над чем? Иронизировать над «историко-литературностью» моего метода, очевидно, можно было бы лишь в том случае, если бы я или кто-нибудь другой считал и называл его историко-литературным. И когда г. Иванов-Разумник провозглашает, что «критическая манера не есть историко-литературный метод», то ведь этим он меня не уничтожает, а меня, мою же главную мысль альтруистически поддерживает. Зачем же он с такими усилиями ломится в ту дверь, которую я сам широко раскрыл? Это с его стороны неэкономно и знаменует полную победу не надо мною, а над здравым смыслом.
Итак, г. А. Дерман осуждает меня за несоблюдение исторической перспективы. Мои указания на то, что Белинский не понял Баратынского, недооценил Пушкина, не принял Татьяны, г. Дерман признает «чудовищным непониманием сущности критики»; он видит в них требование с моей стороны, чтобы «Белинский знал не меньше того, что теперь известно» мне. И эти «упреки» мои «равносильны тому, как если бы нынче гимназист VI класса принялся укорять Аристотеля: – Как же это вы, милостивый государь, позволили себе утверждать, что природа боится пустоты? Стыдно-с! Давление воздуха, а „не боится пустоты“»!
Простим тон этой пошлой буффонады, развязность этого «милостивого государя» и вникнем в дело по существу. Если бы мои ожидания от Белинского взаправду были «равносильны» требованию, чтобы Аристотель обладал научными знаниями XX столетия, то это свидетельствовало бы о такой моей непроходимой глупости, что непроходимой глупостью было бы спорить со мною. Ведь только глупец оспаривает глупца. К счастью для нас с г. Дерманом, положение вещей не таково. Я, прежде всего, спрашиваю с Белинского не фактических знаний, а вкуса и оценки. И, затем, я их спрашиваю именно в пределах его эпохи, по мере исторической возможности. Разве, действительно, в то время, когда жили Пушкин и Баратынский, исторически невозможно было их понять и оценить? Разве не было тогда людей, которые принимали и Татьяну, и мудрость Баратынского, и многое другое, чего не принял Белинский? Я даже не думаю, что для этого надо было быть великим человеком; но, уж во всяком случае, те, которые считают Белинского великим критиком, гениальным критиком, которые безвкусно называют его «великий критик земли русской», – уж они-то наверное не имеют права его ошибки оправдывать ссылкой на его время: ведь тем-то великий и велик, что он больше своих современников. Если Белинский – только сын своей эпохи, рядовой представитель ее, страдающий ее естественной близорукостью, то за что же его так увенчивать? Недаром его панегиристы, противореча строгости своего же историзма, часто указывают, что Белинский стоял именно впереди своего времени. Так, сам г. Дерман, защищающий Белинского и Аристотеля от антиисторичных нападок моих и родственного мне по уму гимназиста VI класса, восторженно отмечает «поистине пророческую гениальность в таком чуде критического прозрения Белинского, как предсказание славы Достоевскому по его первой повести», чуждой в своем стиле господствовавшим формам. Что же, можно, значит, пророчески упреждать историю, гениальной мыслью преодолевать ее рамки, совершать «чудеса критического прозрения»?
Правда, выбранная г. Дерманом иллюстрация к этому тезису крайне неудачна и говори! не за Белинского, а против него. Во-первых, г. Дерман, раз уж он принял любезное участие в специальном споре, должен бы знать (или помнить), что Достоевского открыли Григорович и Некрасов, а не Белинский: это они, очарованные повестью юного автора, в памятную русской литературе белую майскую ночь прибежали к Достоевскому со словами восторга; это Некрасов принес Белинскому рукопись «Бедных людей» и «закричал»: «Новый Гоголь родился!», на что знаменитый критик «строго» ответил: «У вас Гоголи-то как грибы растут», – и лишь после этого, прочитав рукопись, он и сам пришел в волнение и восхищение. Во-вторых, г. Дерман должен бы знать (или помнить), что в печати Белинский дал о «Бедных людях» довольно умеренный отзыв, совсем не такой, как в устной беседе с Достоевским. В-третьих, г. Дерман должен бы знать (или помнить), что Белинский со свойственной ему шаткостью от своей высокой оценки Достоевского скоро отказался, в ней раскаялся и за нее назвал себя «ослом»; вот что писал он Анненкову: «Он (Достоевский) и еще кое-что написал после того, каждое его произведение – новое падение. В провинции его терпеть не могут, в столице отзываются враждебно даже о „Бедных людях“. Я трепещу при мысли перечитать их, так легко читаются они! Надулись же вы, друг мой, с Достоевским-гением! О Тургеневе не говорю – он тут был самим собою, а уж обо мне, старом черте, без палки нечего и толковать. Я, первый критик, разыграл тут осла в квадрате» (Письма, III, 338). Это – его последнее слово о Достоевском (как и все это письмо, к несчастью, одно из последних предсмертных слов Белинского). Где же здесь гениальность, где же пророчество, где критическое чудо?
В своей работе я, по г. Дерману, «натворил нечто невообразимое»; грех против элементарного историзма, даже «комическую наивность» он усматривает, например, в таких строках моей статьи: «Если Белинский – энтузиаст, то почему же, смущенно спрашиваешь себя, у него так много риторики, и гуслярного звона, и раскрашенного стиля?.. Почему свою увлеченность он выражает не в задушевной и дорогой простоте, почему о любимом он говорит неестественно''» На все эти вопросы мои г. Дерману просто «совестно отвечать», так как, если бы свою совестливость он преодолел, то ответы заключались бы в «азбучно-элементарных указаниях на то. что риторическое для наших дней было абсолютно адекватно энтузиазму Белинского 75 лет назад», что «тогда не было и быть не могло дорогой простоты стиля Чехова», что Белинский не мог же писать «языком Бориса Зайцева».