Дон Кихоты 20-х годов: "Перевал" и судьба его идей
Дон Кихоты 20-х годов: "Перевал" и судьба его идей читать книгу онлайн
"Дон Кихотами" прозвали их тогдашние оппоненты, объявив чуждыми новой литературе то, что они исповедовали: внутреннюю свободу и искренность художника. "Перевальцы" - это А.Лежнев, Д.Горбов и другие, писатели и критики, объединившиеся в 20-е годы во главе с А.Воронским вокруг журнала "Красная новь", отвергнутые и разбитые в 30-м году. Как выглядят их идеи по истечении времени? - спрашивает автор, обращаясь к сегодняшнему читателю.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Персонажи "Конармии" не укладывались в стереотипы гражданской войны, уже сложившиеся к тому времени. Конармейцы отдаленно походили на блоковскую "голытьбу", что "без имени святого", "ко всему готова" ("ничего не жаль") шла "в даль". Отчасти они напоминали и героев "Партизанских повестей" Вс. Иванова с их наивно-простодушным и наивно-жестоким взглядом на мир. И всё.
А Лютов - кто был он? Много новелл было написано от его имени. Он носил фамилию, под которой жил, действовал, писал и печатался сам Бебель в газете "Красный кавалерист". Этого человека, Кирилла Васильевича Лютова, хорошо помнили бойцы Первой Конной, с которыми писатель и после похода сохранял самые дружеские отношения. Может быть, он - двойник автора, его alter ego?
Но пойдем вслед за писателем - от дневниковых записей к новеллам.
Посмотрим, как трансформируются факты реальности в его художественном мире. Для этого мы сравним одну дневниковую запись с рассказом Бабеля "Пан Аполек" - по общему мнению, ключевым в творчестве писателя. [156]
В дневнике мы читаем: "Ужасное событие - разграбление костела, рвут ризы, драгоценные сияющие материи разодраны, на полу, сестра милосердия утащила три тюка, рвут подкладку, свечи забраны, ящики выломаны, буллы выкинуты, деньги забраны, великолепный храм - 200 лет (...), что он видел, сколько графов и хлопов, великолепная итальянская живопись, розовые патеры, качающие младенца Христа, великолепный темный Христос, Рембрандт, Мадонна под Мурильо, а может быть, Мурильо, и главное - эти святые упитанные иезуиты, фигурка китайская жуткая за покрывалом, в малиновом кунтуше, бородатый еврейчик, лавочка, сломанная рака, фигура святого Валента..." (7.8.1920). В рассказе - все иное.
...Пан Аполек украсил местный костел и убогие сельские жилища иконами, где в лике святых изобразил окрестных крестьян. Он придал их лицам горделивость и величие. Наивный экспрессионист, он своей страстной кистью разрушил иерархию святости. Даже Иоанна Крестителя нарисовал он так, будто его трагической судьбой предвосхищает позднейший трагизм Польши. Пан Аполек воспел ее рыцарей и проклял ее предателей. "Прямо на меня из синей глубины ниши, - описывает рассказчик картину "Смерть Крестителя", висевшую в доме сбежавшего ксендза, спускалась длинная фигура Иоанна. Черный плащ торжественно висел на этом неумолимом теле, отвратительно худом. Капли крови блистали в круглых застежках плаща. Голова Иоанна была косо срезана с ободранной шеи. Она лежала на глиняном блюде, крепко взятом большими желтыми пальцами воина. Лицо мертвеца показалось мне знакомым. Предвестие тайны коснулось меня. На глиняном блюде лежала мертвая голова, списанная с пана Ромуальда, помощника бежавшего ксендза. Из оскаленного рта его, цветисто сияя чешуей, свисало крохотное туловище змеи. Ее головка, нежно-розовая, полная оживления, могущественно оттеняла глубокий фон плаща".
"...Я дал тогда обет следовать примеру пана Аполека", - говорит рассказчик. Он клятвенно произносит:
"И сладость мечтательной злобы, горькое презрение к псам и свиньям человечества, огонь молчаливого и упоительного мщения - я принес их в жертву новому обету". "Величественный пример пана Аполека, - по Воронскому, - состоял в том, что он, будучи художником-ико[158]нописцем, отвернулся от традиционной церковности и начал писать "святотатственные" иконы по польским деревням и местечкам, где натурщиками и натурщицами были окрестные крестьяне, бедняки, голь, проститутки. Их он награждал семейными иконами: в Иисусах и Мариях они узнавали себя и поклонялись естеству своему. За право писать так иконы Аполек вел отважную войну с иезуитами и католической церковью...
Обет следовать примеру Аполека Бабель выполняет пока в точности..."374
Но нельзя не заметить, что истолкования притчи о пане Аполеке у Воронского и Бабеля явно не совпадают.
Если верить Воронскому, то Бабель обожествлял любого человека. Но Бабель не был народопоклонником "вообще", о чем свидетельствует разнообразный, далекий от святости, ряд его героев-конармейцев. Если верить Воронскому, то окажется, что, преклонявшись перед мудростью пана Аполека, Бабель убил в себе всякую оценку, кроме восхищения; что он решил кистью художника освятить то, что у обычного человека вызвало бы чувство "горького презрения к псам и свиньям человечества"; что он навеки зарекся от стремления к возмездию.
Но Воронский не заметил излюбленного приема Бабеля: его страсти к мистификации. Это рассказчик говорит: "Прелестная и мудрая жизнь пана Аполека ударила мне в голову, как старое вино", - но его нельзя отождествлять с автором. В рассказе слово имеет "противо-слово", говоря словами М. М. Бахтина. "Выдумка" пана Аполека названа "мрачной"; ксендз из расписанного Аполеком костела бежал, бросив своих прихожан; за дверьми костела бушует "казацкий разлив", сеющий смерть и разрушение; за окном ночь стоит, "как черная колонна"; "запах лилий чист и крепок, как спирт", но он сравнивается автором со "свежим ядом", который "вливается в жирное бурливое дыхание плиты и мертвит смолистую духоту ели, разбросанной по кухне". И когда рассказчик идет "ночевать к себе домой" - он идет к обворованным казаками евреям, "отогревая в себе неисполнимые мечты и нестройные песни".
Нет, отношение Бабеля к реальности было сложнее, много сложнее, чем у пана Аполека. Оно не равно ни голосу какого-либо из героев, ни голосу оставшегося по[159]зади Лютова. Оно не равно ни вздоху, вырвавшемуся откуда-то из глубины души автора, ни прорвавшемуся откуда-то лирическому отступлению, ни даже иронии автора без "кавычек", как бы постоянно стоящей за повествованием"375.
Заметим при этом, что ирония, которую мы слышим в новеллах, особого свойства: это - романтическая ирония, нерасторжимое единство патетики и скорби, любви и ненависти, возвышенного и смешного. Она составляет душу "Конармии", ее пафос, ее суть. Жаль, что, говоря о романтизме Бабеля, Вяч. Полонский этого не увидел. А не увидел потому, что не додумал до конца, из чего это качество прозы Бабеля рождается. На деле же такое взаимодействие комического с трагическим, возвышенного с обыденным присуще особому сознанию: "Это сознание не отрицает высших ценностей, но подвергает мучительному сомнению самую возможность их реализации"376.
Именно это мироотношение было характерно для Бабеля, автора "Конармии".
Обогатившись опытом реальной жизни, увидев в революции не только силу, но и "слезы и кровь", Бабель "вертел" человека так и этак, анализировал, анатомировал. Он хотел ответить на вопрос, который в дни польского похода записал в своем дневнике: "что такое наш казак?" Давая, казалось, те же, что и раньше, ответы, находя в казаке и "барахольство", и "звериную жестокость", он в "Конармии" все переплавил в одном тигле. и "казаки" предстали как исторические типы, как художественные характеры с нерасторжимостью их внутренне сцепленных, часто противоречивых свойств.
Горькому понравились бабелевские конармейцы, похожие на "запорожцев". Внешняя красота героев действительно много значила в художественной системе Бабеля, выдавая его восхищение здоровьем, жизнерадостностью, чувственной полнотой. И все-таки Горький ошибался: конармейцы не были олеографическими запорожцами. Самая пышность их оперения была доведена до апогея и тем настораживала.
...Было что-то неистребимо карнавальное в самом виде героев Бабеля, таких, как Савицкий, например: "Он встал [160] и пурпуром своих рейтуз, малиновой шапчонкой, сбитой набок, орденами, вколоченными в грудь, разрезал избу пополам, как штандарт разрезает небо. От него пахло недосягаемыми духами и приторной прохладой мыла. Длинные ноги его были похожи на девушек, закованных до плеч в блестящие ботфорты" ("Мой первый гусь"). Как и многим другим писателям в эпоху революции, Бабелю виделось в революции пересечение "миллионной первобытности" и "могучего, мощного потока жизни"377. Кроме того, сила всегда его увлекала, завораживала.
...Дьяков, "бывший цирковой атлет, а ныне начальник конского запаса краснорожий, седоусый, в черном плаще и с серебряными лампасами вдоль красных шаровар", подъезжал к крыльцу, где скопились местные жители, эффектно, "на огненном своем англо-арабе..." ("Начальник конзапаса"). Но по-цирковому красиво подъезжает он к жалким крестьянам, у которых конармейцы отбирают "рабочую скотину", отдавая за нее износившихся армейских лошадей. Пытаясь доказать крестьянину, что "издыхающее животное" - это еще "справная кобылка", он самим своим видом внушил ей "невидимое какое-то повеление, и тотчас же обессиленная лошадь почувствовала умелую силу, истекавшую от этого седого цветущего и молодцеватого Ромео. Поводя мордой и скользя подламывающимися ногами, ощущая нетерпеливое и властное щекотание хлыста под брюхом, кляча медленно-внимательно становилась на ноги". И тогда Дьяков, потрепав грязную гриву, ударил доверчивую доходягу хлыстом...