Первый декабрист. Повесть о Владимире Раевском
Первый декабрист. Повесть о Владимире Раевском читать книгу онлайн
Судьба Владимира Раевского удивительна. Поэт, герой войны 1812 года, кишиневский приятель Пушкина, он стал действительно „первым декабристом“, арестованным за четыре года до восстания на Сенатской площади. „Мыслящий майор“, автор работ „О рабстве крестьян“ и „О солдате“ был обвинен в антиправительственной пропаганде и шесть лет, пока шло следствие, просидел в крепостях Тирасполя, Петербурга и Варшавы. Затем был сослан на вечное поселение в Сибирь, записался там в „государственные крестьяне“ и на крестьянке женился. Написал „Воспоминания“, которые были утеряны — казалось, навсегда, но потом найдены уже в ХХ веке. Рассказывая о своем герое, Н. Я. Эйдельман открывает множество неизвестных страниц в истории декабризма.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Раевский:
„В ноябре месяце (1827 года), числа не упомню, вошел ко мне в каземат плац-майор Краснодембский и попросил меня одеться. За ним вслед вошел лейб-казачий пятидесятник Семенцов.
Я оделся и вышел вместе с плац-майором. На площади выстроен был против ордонанс-гауза в каре или, вернее, в три фаса польский полк, содержавший караул в крепости Замосцье. Меня вывели на средину. Тут находился весь штат крепостного начальства“.
Прочитали приговор…
„Шпаги надо мной не ломали. Но эполеты я отстегнул сам и бросил на землю, скинул военный сюртук, и вестовой подал мне черный гражданский сюртук, который я приказал взять с собою, потому что предвидел по намекам о предстоящей перемене моего значения. Чтение этой безбожно несправедливой конфирмации я выслушал с внутренним удовольствием. Мне уже тяжело было жить в заточении. Затем за плац-майором я должен был следовать в ордонанс-гауз. Я вошел туда новым человеком…
Меня там дожидался уже лейб-казачий пятидесятник Семенцов. Тройка лошадей была готова, вещи мои уложены, и в исходе ноября я сел, и лошади помчали нас — куда? В Сибирь“.
Господин преступник
Пушкин недавно на свободе и постепенно заводит переписку со многими товарищами „молдавских лет“:
„Милый мой, ты возвратил меня Бессарабии! я опять в своих развалинах — в моей темной комнате, перед решетчатым окном… Опять рейнвейн, опять шампань, и Пущин, и Варфоломей, и всё…
Липранди обнимаю дружески, жалею, что в разные времена съездили мы на счет казенный и не соткнулись где-нибудь“.
„На счет казенный“ Пушкин и Липрандисъездили — но теперь на свободе, могут ездить и за свои деньги. Общий же их приятель-майор все странствует бесправно по российским и польским трактам.
Сосланы, в отставке. Генерал Киселев уцелел, идет вверх — быть ему министром, по приказу царя разрабатывать проекты освобождения крестьян и класть их под сукно; прожить много-много лет разумным деятелем, пытавшимся и в николаевские годы что-то сделать, но без особого успеха.
Генерал от инфантерии Сабанеев: он, как и все заинтересованные лица, со временем узнает об окончательном приговоре Раевскому и, наверное, крякнет, вздохнет, чертыхнется, обрадуется, — да и не обрадуется. Вскоре заболеет, сдаст корпус — и в Дрезден, спасать здоровье…
Владимир Федосеевич Раевский же ехал на восток, и можно даже сказать, ехал хорошо; лучше едва ли не всех сотоварищей по декабристским делам. А уж с поэтом-праправнуком не сравнить.
Во-первых, напомним, шпаги над ним не ломали. Во-вторых, дорога вот как началась (это Раевский запишет через много лет):
„Лошади были готовы, на дворе было холодно. На мне была ватная шинель, которая в такие морозы согревать не могла. Купить шубы негде было, да и некогда. Много столпилось народу около моей повозки.
„Постойте! Подождите!“ — закричал гарнизонный артиллерийский русский офицер.
„Что такое?“ — спросил я.
„Сейчас, сейчас!“ — и он побежал во всю мочь.
„Подождем“, — сказал я пятидесятнику Семенцову.
Минут через пять этот бедный офицер тащил в руках волчью шубу.
„Вам будет холодно в одной шинели“, — проговорил он, запыхавшись, и бросил шубу в повозку.
„Ваша фамилия?“ — спросил я.
„Подпоручик Коняев“.
Я встал с повозки, обнял его, и невольные слезы выступили у меня. Коняев, Коняев… долго твердил я дорогой… Он вовсе меня не знал…
На станциях и дорогою пятидесятник Семенцов, кроме весьма учтивого обращения и заботливости обо мне, называл меня — ваше высокоблагородие. Я, смеясь, спросил его, почему он так титулует меня, когда я уже не майор, а ссыльный?
„Его высочество (Константин Павлович)призывал меня и сам лично приказал так называть вас“.
Даже и в этом было видно соучастие великого князя ко мне. Семенцова не мог я уговорить садиться при мне; он ухаживал за мною, как лично мне подчиненный… В Смоленске губернатором был Храповицкий. Он послал за полицмейстером и сдал ему меня:
„Господин преступник до отправки пробудет у вас“.
При слове „господин преступник“ я улыбнулся. Губернатор заметил это и сказал:
„Извините, так сказано в подорожной““.
По старой смоленской дороге на восток, как с отступающей армией 1812 года.
Затем — Москва, где так давно не был, где прошло детство, университетский пансион. Но и Москва милостива: добрый смотритель тюремного замка приглашает напиться чаю и рассказывает удивительнейшие вещи: оказывается, именно он был в числе караульных у спальни Павла I в ту роковую ночь 1801 года: заговорщики зажали юнкеру рот, вывели вон и затем отправили в дальний гарнизон. Восемь лет спустя молодой человек случайно оказался на пути Александра I, умолил выслушать наедине (не стал говорить даже при верном князе Волконском).
„Царь очень был смущен и спросил меня, знают ли другие это дело? Я отвечал, что до сих пор я никому не говорил, и никто не знает, за что я прислан сюда. Наконец государь сказал: „Хорошо, я справлюсь, а ты ступай и молчи““.
Все, что было связано с убийством отца, мы знаем, мучило Александра, он искал любого случая, чтобы хоть как-то замолить грех. Рассказ тюремного смотрителя заключенному Раевскому имел счастливый финал:
„Через месяц в приказе было объявлено: унтер-офицер производится за отличие в прапорщики, потом в подпоручики, поручики, наконец, в штабс-капитаны с назначением смотрителем в тюремный замок в Москву и с двойным жалованьем — и все это в полтора года. И вот я теперь совершенно покоен, несмотря что хлопот довольно“.
Но вот и Москва позади:
„Во Владимире был губернатором Курута, племянник Димитрия Димитриевича, известного любимца и друга цесаревича Константина Павловича. Неизвестно, почему он назначил еще конвойного солдата и с ружьем. Я удивился. Но чиновник его канцелярии сказал мне, что тут бывают по дороге разбои и губернатор опасается, чтобы не было нападения на нас. Я смеялся“.
Пройдет несколько лет, и этот же губернатор добродушно примет назначенного к нему под надзор Александра Герцена; даже прикажет ему редактировать „Владимирские губернские ведомости“.
Как любопытно пересекаются судьбы: Герцен не познакомится с Раевским, но окажется в одном из городов по Владимирке, сибирскому тракту; Раевский поедет, доброжелательно вспоминая о Константине в то самое время, когда Герцен и Огарев еще клянутся именем великого князя; пройдут десятилетия, и Герцен в Лондоне напечатает Раевского и о Раевском, не зная точно, жив ли этот декабрист в дебрях Восточной Сибири.
Нижний Новгород, затем Пермь; здесь ссыльные пути Раевского и Герцена расходятся: декабристу на восток, Герцену — на северо-запад, в Вятку. И снова у них один „надзирающий хозяин“, да какой!
Много лет спустя Раевский вспомнит: „Мы приехали в Пермь. Губернатором был известный Тюфяев, который из низкого сословия, без всякого образования добился губернаторского места“: слова „известный Тюфяев“, скорее всего, подразумевали, что Тюфяев прославился именно как „герой“ герценовских „Былого и дум“, воспоминаний, написанных и напечатанных в Лондоне и затем проникших в разные края России. Впрочем, Раевский имел и собственные сведения, ибо сделал к своим запискам (а также заочно к герценовским) весьма колоритное примечание:
„Смерть его (Тюфяева) была оригинальна. Чтоб прекратить свою длительную и позорную жизнь, он ангажировал пять камелий, сам разделся и им приказал — и в несколько дней так истощил себя, что умер от удара“.