Гиляровский
Гиляровский читать книгу онлайн
Эта книга посвящена «королю репортеров», мастеру газетных сенсаций Владимиру Алексеевичу Гиляровскому (1855—1935). С именем этого человека связаны самые невероятные истории, приключения, легенды и даже мистификации. За свою долгую жизнь он сменил много профессий — был бурлаком, крючником, театральным актером, цирковым наездником и борцом, табунщиком, участвовал в Русско-турецкой войне, но прославился как журналист и бытописатель, а еще сочинитель экспромтов. Своим обаянием, душевностью, искрометным умом и юмором он буквально притягивал к себе людей. Среди его друзей были и знаменитости — А.П. Чехов, В.Я. Брюсов, А.А. Блок, Ф.И. Шаляпин, К.С. Станиславский, И.Е. Репин, А.К. Саврасов и многие другие, и люди мало приметные — пожарные, жокеи, клоуны и даже пропойцы с Хитрова рынка. Недаром же слава пережила Гиляровского более чем на восемьдесят лет — кто из журналистов может с ним сравниться?
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Что в новой Москве ни происходит — все, конечно, к лучшему. Только очень уж не вяжется это малюсенькое послесловие со всей книгой.
И вот наступили последние дни в жизни нашего силача, каламбурщика, непоседы, весельчака и «короля репортеров». Н. Морозов писал: «Солнечная, теплая осень 1935 года. Дорожки московских бульваров густо усеяны опавшими листьями.
В Столешниках, в квартире В. А. Гиляровского, открыты окна, распахнуты настежь двери балкона — сейчас нужно много света и воздуха.
На стене кабинета Владимира Алексеевича висит его портрет кисти народного художника СССР А. М. Герасимова, замечательный по сходству и выполнению; писатель изображен у себя на даче, среди зелени, сидящим около стола, покрытого белой скатертью. Его фигуру обильно заливает знойный солнечный свет. На столе полевые цветы, тарелка крупной аппетитной клубники; он сидит с традиционной табакеркой в руках, полный сил, бодрый и радостный, каким был всю жизнь. А у противоположной стены, сплошь завешанной картинами больших русских мастеров — Саврасова, Левитана, Архипова, Поленова, — лежит в постели сам писатель, больной, престарелый, ему идет уже восемьдесят третий год.
У его кровати — дубовая тумбочка, заваленная тетрадями, записными книжками, бумагой, карандашами. Время от времени Владимир Алексеевич делает заметки, что-то записывает — писательская потребность у него неукротима».
Но все, увы, совсем не то, что было. Слепота, глухота, немощь. И, главное, самое страшное — забвение. Гиляровский больше не кумир молодых репортеров, не участник шумных пирушек и не автор многочисленных газетных репортажей. В книжных магазинах продаются его книги. Их покупают, их читают, пишут письма автору. Но только и всего. Конечно же такая жизнь не могла понравиться такому живчику, как Гиляровский.
А вести другую не было возможности. Увы.
Однако Гиляровский делал все, что мог, чтоб не предаваться унынию. Былая слава, разумеется, ушла, но старых друзей все же было много.
— Как вы себя чувствуете? — спрашивали они у старика.
— Нахожусь в блаженном успении, — ответствовал тот. И улыбался.
Иронизировал по поводу своей все прогрессирующей глухоты:
— Ничего. Меньше буду слышать глупостей. Сетовал:
— Банки прописали. Ухандакался. Сколько было силищи, и какой! Думал, что памятник Минину и Пожарскому раньше меня развалится.
Больно было смотреть на него.
Время от времени пытался сочинять стихи. Выходило нечто странное.
Впрочем, если знать, как именно Владимир Алексеевич писал теперь стихи, ирония сразу исчезнет. Владимир Лидин вспоминал: «Почти утратив зрение, страдая жестокой бессонницей, Гиляровский ночами писал стихи. Он складывал бумагу так, что она становилась как бы гофрированной, постепенно развертывал в темноте и нащупывал очередную складочку, чтобы наносимая на ощупь строчка не наехала на строчку».
Это был пусть и бессмысленный, но все же подвиг.
А так хотелось вернуть молодость! Наш герой жаловался своему хорошему знакомому, А. Зуеву: «Друг мой дорогой, пишу карандашом и чуть разбираю, что написал: за время болезни очень ослаб и зрение вместе ослабло. Голова еще усталая, но уже „отважная мысль колобродит“, — тянет меня к самой моей любимой книге „Мои скитания“. Там и Москвы не мало, а главное — степи табунные между Доном и Волгой, дававшие лучшую верховую лошадь и всю кавалерию.
Теперь там гиганты-заводы, тракторы шумят по солончакам, а табунов таких уже нет. Сейчас — май, лучшее время степи; табуны еще недавно черными точками кое-где мелькали по снеговой дали беспредельной — а в мае они разбивались на косяки от 10 до 20—30 голов в одномастные косяки маток с жеребятами и под управлением своего «султана» — косячного жеребца — носились по степи, как цветные клумбы.
Скоро ничего от степной старины не останется, из того, что я когда-то здесь переживал и вспоминаю, как дни моей юности.
Останется только — белая под снегом зимой и зеленая теперь — цепь курганов, указывающая прямой путь с востока на запад — скифов, их теперь уже не расцветят разноцветные косяки. Их нет.
И вот сейчас в моей голове роятся степные картины, и я их понемногу собираю для «Моих скитаний». Дам в них для степных колхозов кой-какие указания для сохранения степной верховой лошади, необходимой для кавалерии. Больше всего боюсь, что какой-нибудь поклонник рысака вздумает «улучшить» верховую лошадь рысакам и этим ее окончательно испортит.
Пока она немного отложена, но книга будет еще интереснее, чем была. Я живу ею!»
А затем признавался: «Вот сейчас ясный, светлый день, два часа, а я все-таки вижу все в тумане. Принесли газету, но буду читать только заглавия, буквы мне не ясны. Какая жалость, что не могу проехать на метро! А ведь я был в первой шахте в первые дни ее работы, но меня оттуда сторож выгнал. А все-таки я был первый из литераторов!»
Не был, не был он, конечно, первым литератором. Но как хотел! И свято верил в то, что был. А как иначе? Что же — жизнь не удалась?
Шалишь! Был первым!
Он искренне любил Москву, любил Россию. Чувствовал, что расставание скоро. Пытался выразить свои чувства в стихах. Но, лишенные былого задора, былой иронии и озорства, его стихи оборачивались неудачными графоманскими опытами, где в одну кучу свалены и летчики, и радио, и нивы, и метрополитен.
Ужас в том, что он и сам осознавал это. Приговаривал:
— Набросал… А закончить не успел…
И понимал, что уже не успеет.
На время взбодрился, общаясь с друзьями. В первую очередь, конечно, с верным Н. Морозовым. Все чаще вспоминали прошлое.
— Помнишь, что такое империал? — спрашивал Гиляровский.
— Второй этаж конки, без крыши, там билет стоит три копейки вместо пятачка.
— Старина… — одобрительно тянул Владимир Алексеевич. Читал вслух фрагменты из своей поэмы «Азраил», написанной еще до революции. Чтение вскоре прекращалось:
— Фу! Устал. И тебе наскучил чтением.
— Вам известно, что «Азраила» я знаю наизусть, но я с удовольствием прослушал еще раз эти отрывки в вашем исполнении, — отвечал, словно школьник-отличник, Морозов.
— Первым, кому я читал «Азраила», был Чехов. Я просил его высказать свое впечатление и посоветовать, не надо ли чего исправить. Он ответил: «Хорошо, оставь так, как есть». А когда я прочитал Власу Дорошевичу, тот ошеломил меня ответом, он сказал: «На памятник бьешь, Гиляй!»