Устами Буниных. Том 2. 1920-1953
Устами Буниных. Том 2. 1920-1953 читать книгу онлайн
Предлагаемый читателям сборник «Устами Буниных» содержит отрывки из дневниковых записей Ивана Алексеевича Бунина и его супруги Веры Николаевны Буниной. Дневники отражают годы жизни и литературного творчества одного из наиболее ярких представителей мировой классической литературы XX века. Начало жизненного пути, первые публикации, всеобщее признание, «окаянные дни» «русской смуты», жизнь Русского Зарубежья и всемирная слава лауреата Нобелевской премии — все эти этапы творческой биографии И.А. Бунина отразились на страницах дневников.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Нынче прелестн. день, теплый — весна, волнующая, умиляющая радостью и печалью. И эти пасх[альные] напевы при погребении. Все вспоминалась молодость. Все как будто хоронил я — всю прежнюю жизнь, Россию…
[Из записей Веры Николаевны:]
14/27 мая.
[…] Манухин развивал идею, что все-таки большевики делают хорошо, что заботятся о мозге страны, т. е. о писателях, ученых, артистах и т. д. […]
16/29 мая.
Лекция, вернее, — продолжение диспута по поводу доклада Шестова 15 «Де профундис». Говорили Демидов 16, Чайковский, Мережковский.
Демидов […]: мы только тогда можем по-настоящему бороться и побороть большевиков, когда мы будем истинно религиозными и когда материализму большевиков будет противопоставлено христианство. […]
Затем около часа говорил Чайковский. Говорил он очень элементарно, но искренне […] развивал идею, что если может существовать коммуна, то только на религиозном основании. […]
После его речи был перерыв, а после перерыва, запел Мережковский и пел он о вакханках, о Дионисе. Все это было интересно само по себе, но каждый говорил свое, а не на тему, на которую читал Шестов. […]
За недостатком времени Мережковскому так и не удалось кончить, а Шестову многоречивые оппоненты даже не дали возможности сказать заключительного слова.
20 мая/2 июня.
Звонок. Отворяю. Гиппиус. Очень интересная. […] Потом мы пошли с З. Н. в кухню. Я предложила ей отведать супа из куриных потрохов. Ей он очень понравился. Потом мы пили чай. К нам вышел Ян в зеленом халате:
— Настоящий Иоанн Грозный! — сказала она протяжно.
Заговорили о том, как ее продернули за то, что она в дневнике часто употребляет слово «еврей».
— Какая же я антисемитка, когда в меня всегда евреи влюблялись.
Тогда мы, шутя, стали доказывать ей, что она и мучила их из-за антисемитизма. Она смеялась и рассказывала, как ее всегда называли «гойкой» и Волынский и Минский.
Потом она стала рассматривать халат Яна, подкладку, и просить Яна, чтобы он надел его наизнанку. Ян вышел в другую комнату и вернулся весь красный.
— Вы настоящий теперь Мефистофель.
Зашла речь о том, что теперь красный цвет вызывает неприятное ощущение.
— Я теперь уже отошел, но в Одессе после большевиков красный цвет доставлял мне настоящие физические мучения, — сказал Ян, — этот халат был сделан еще в шестнадцатом году.
25 мая/7 июня.
[…] Мережковские заботливо относятся к Яну, стараются устраивать переводы его книг на французском языке. Меня трогает это очень. Вообще, репутация часто не соответствует действительности. Про Гиппиус говорили — зла, горда, умна, самомнительна. Кроме умна, все неверно, т. е. может быть, и зла, да не в той мере, не в том стиле, как об этом принято думать. Горда не более тех, кто знает себе цену. Самомнительна — нет, нисколько в дурном смысле. Но, конечно, она знает свой удельный вес. […]
[…] мы сидели в комнате Вл. Ан. [Злобина. — М. Г.] с ним и с З. Ник. Говорили о поэзии и о поэтах. З. Н. читала свои стихи. Мне нравится, как она читает: просто, понятно. […]
Ян вдруг спросил:
— Скажите, как вы могли переносить Блока, Белого? Я совершенно не мог. Я понимаю, что в Блоке есть та муть, которая делает поэтов, но все же многое мне в нем непереносимо. А Белый просто не поэт.
Она защищала их, но слабо, потом прочла свое стихотворение, в котором она говорит, что Христос отвернулся от них и никогда не будет с ними.
2/15 июня
Вчера у Рощиной-Инсаровой 17 было приятно: простая квартира, простые хозяева. Муж ее, граф Игнатьев, мне понравился, типа Николая Ростова, честный, дородный офицер, прекрасный сельский хозяин, к ней очень не подходит. Она прежде всего актриса. Не умеет находить простых слов и говорить не в повышенном тоне. […] Был там и Плещеев, сын поэта […] кажется, милый, но очень недалекий человек […]
3/16 июня.
[…] Были на выставке «Мира Искусства». Хорошо, талантливо, но чувствуется во всем нарочитость страшная. Пикассо указал на этот же недостаток Цетлину. — «Слишком много русского. Вот, например, эта красная краска, может быть, вам, русским, много говорит, а мне она ничего не говорит».
[…] На выставке был весь наш бомонд. […] Познакомились с Милюковым. Он все просил напомнить, где мы раньше виделись. […]
4/17 июня.
[…] Гр. Игнатьев хорошо рассказал, как Керенский под зонтиком на фронте говорил речь, смысл которой был: «Вперед, а я за вами». И никто не пошел, кроме офицеров, а сам Керенский даже и за ними не пошел, а отъехал на более дальние и безопасные позиции. […]
Рощина просила у Земгора 10000 фр. для устройства в Софии драматической школы и образования труппы. Ей отказали. Против были эс-эры.
6/19 июня.
Проснулась поздно. Вошел Ян со словами: — Большая неприятность, умерла Вера Николаевна Чайковская.
[В тот же день Иван Алексеевич записал (рукопись):]
6/19. VI. 21. Париж.
Собаченка брешет где-то, а я: «собаченка брешет на улице, а ее уже нет…» Ее — Чайковской. И вроде этого весь день. А ведь я видел ее три-четыре раза за всю жизнь, и она была мне всегда неприятна. Как действует на меня смерть! А тут еще и у нас в доме кто-то умер (против Карташевых). И вот уже весь дом изменился для меня, проникся чем-то особенным, темным.
Что так быстро (тотчас же, чуть не в первый же день) восстановило меня против революции («мартовской»)? Кишкин, залезший в генерал-губернаторский дом, его огромный «революционный» бант (красный с белым розан), страстно идиотические хлопоты этой психопатки К. П. Пешковой по снаряжению поездов в Сибирь за «борцами», своевольство, самозванство, ложь — словом, все то, что всю жизнь ненавидел.
[Через два дня Бунин записывает:]
8/21. VI. 21. Париж.
Прохладно, серо, накрапывает. Воротились из церкви — отпевали дочь Чайковского. Его, седого, семидесятилетнего, в старой визиточке, часто плакавшего и молившегося на коленях, так было жалко, что и я неск. раз плакал.
Страшна жизнь!
Сон, дикий сон! Давно-ли все это было — сила, богатство, полнота жизни — и все это было наше, наш дом, Россия!
Полтава, городской сад. Екатер[инослав], Севастополь, залив, Графская пристань; блестящие морск. офицеры и матросы, длинная шлюпка в десять гребцов… Сибирь, Москва, меха, драгоценности, сиб[ирский] экспресс, монастыри, соборы, Астрахань, Баку [следуют 2 неразборчиво написанных слова. — М. Г.]… И всему конец! И все это было ведь и моя жизнь! И вот ничего, и даже посл. родных никогда не увидишь! А собственно я и не заметил как следует, как погибла моя жизнь… Впрочем, в этом-то и милость Божия…
[Из записей Веры Николаевны:]
10/23 июня.
Банкет с французами […] Был и Эррио. Мордастый, плечистый француз-сангвиник. Говорил, что он будет оказывать помощь писателям, пострадавшим от большевизма. […] Ян скептически отнесся ко всем его обещаниям. […]
Рядом со мной сидел Розенталь, король жемчугов, он русский еврей, ставший французом. Родился в Ставрополе, все богатство приобрел сам своим коммерческим гением. […] Он очень прост, видимо, интересуется русскими писателями. […] Он нас пригласил к себе. У него свой отель около парка Монсо. […] Поедем и посмотрим, как живут в Париже миллионеры.