Шпандау: Тайный дневник
Шпандау: Тайный дневник читать книгу онлайн
Альберт Шпеер (1906–1981) был личным архитектором Гитлера, его доверенным лицом, рейхсминистром вооружений и военной промышленности и к концу войны стал вторым наиболее влиятельным человеком в нацистской Германии. Шпеер — единственный из обвиняемых на Нюрнбергском процессе — признал свою вину за преступления рейха. Был приговорен к двадцати годам тюремного заключения.
Все эти годы Шпеер записывал свои воспоминания микроскопическим почерком на туалетной бумаге, обертках от табака, листках календаря, а сочувствующие охранники тайком переправляли их на свободу. Таким образом из 25 000 разрозненных листов получилось две книги — «Воспоминания» (вышли в «Захаров» в 2010 году) и «Шпандау: тайный дневник» (публикуется впервые).
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
6 декабря 1946 года. Во время утренней работы в коридоре неприязнь, которую испытывали ко мне Редер, Дёниц и Ширах из-за моего отношения к Нюрнбергскому процессу, вырвалась наружу. Ширах, который всегда ищет, к кому прислониться, прибился к двум гросс-адмиралам; во время процесса он был в моей фракции вместе с Функом и Фриче. Сегодня он с намеренно вызывающим видом подошел ко мне и заявил:
— Вы, со своей общей ответственностью! Даже суд отклонил это обвинение, как вы могли заметить. В приговоре нет ни слова об этом.
Остальные пятеро заключенных одобрительно закивали. Я давно заметил, что они шепчутся друг с другом и умолкают при моем приближении.
— Я придерживаюсь этого мнения, — с жаром ответил я. — Даже в управлении компанией каждый человек в отдельности несет ответственность за ведение дел.
Наступило неловкое молчание. Потом они, не сказав больше ни слова, круто повернулись и оставили меня в одиночестве.
Вернулся в камеру. Стыдно, но наши действия даже не напоминали управление компанией. Избавленные от необходимости думать, мы предоставили все решения генеральному директору. Как руководство, доведенное до бессилия, выражаясь в гротескной форме.
Днем мы с Ширахом подметаем опавшие листья.
Сейчас я уже не страдаю от этой изоляции так сильно, как в первые недели.
8 декабря 1946 года. Начинаю составлять для себя программу, организовывать свою жизнь в заключении. Конечно, мой опыт ограничивается пока шестью неделями, а впереди еще тысяча тридцать недель. Но я уже понял, что жизненный план необходим, если я хочу продержаться и жить дальше.
Но мне нужен не просто план выживания. Мой срок должен стать временем подведения итогов. Если в конце, по прошествии двадцати лет, я не найду ответы на вопросы, которые мучают меня сейчас, значит, заключение окажется для меня бесполезным. Однако я полностью осознаю, что и в самом лучшем случае мои выводы могут быть только умозрительными.
9 декабря 1946 года. В своих показаниях на процессе я заявил, что ничего не знал об убийствах евреев. Судья Джексон и русские обвинители даже не стали опровергать мое заявление на перекрестном допросе. Решили, что я все равно солгу?
Трудно представить, что высшие руководители режима похвалялись своими преступлениями во время редких встреч. На процессе нас сравнивали с главарями мафии. Я вспоминаю фильмы, в которых боссы легендарных банд в вечерних костюмах сидят за столом и болтают об убийствах и власти, плетут интриги, готовят заговоры. Но подобная атмосфера закулисных игр была совершенно чуждой для наших вождей. При личном общении ничего не говорилось о каких-то зловещих деяниях, которые мы замышляли. Я иногда вижу Карла Брандта среди подсудимых по процессу врачей. Одной из причин моего возвращения в горящий Берлин в апреле 1945-го было спасти его от смертной казни, к которой его приговорил Гитлер. Сегодня, проходя мимо, он грустно помахал мне рукой. Я слышал, существуют неоспоримые доказательства его участия в медицинских экспериментах над людьми. Я часто виделся с Брандтом; мы говорили о Гитлере, смеялись над Герингом, возмущались сибаритством гитлеровского окружения, осуждали нахлебников партии. Но он никогда не рассказывал о своих делах, равно как и я не сообщал ему, что мы разрабатываем ракеты, способные сровнять Лондон с землей. Даже когда мы говорили о наших погибших, мы использовали слово «потери», и вообще мы преуспели в изобретении эвфемизмов.
Попросил у доктора снотворное, впервые за несколько месяцев.
19 декабря 1946 года. Несколько дней температура воздуха не поднимается выше минус 5. Повсюду не хватает угля — последствия проблемы со снабжением. В камерах температура держится на уровне нуля. За неимением перчаток я натягиваю на руки пару носков; оказывается, так можно даже писать.
Интервалы между записями становятся все больше. Последний раз я открывал дневник почти две недели назад. Я должен держать себя в руках и не поддаваться апатии. Волнуюсь из-за тюрьмы в Шпандау. Нас должны были перевести еще пять дней назад, а мы до сих пор здесь. Настроение пессимистическое. Боюсь также, что там я больше не смогу писать. За это время я понял, какое значение имеют мои записи для противоборства с самим собой. Записанные, четко сформулированные слова несут печать некоторой определенности.
За прошедшие несколько дней записал ряд высказывании Гитлера. Они всплывают в памяти без особых усилий с моей стороны; с начала процесса мои мысли стали заметно менее сдержанными. Просто удивительно, сколько я всего наверстал, и еще более удивительно, что столько замечаний Гитлера прошли мимо меня, не оставив следа. Недавно я припомнил, что в моем присутствии Гитлер старался сдерживать свою ненависть к евреям. Но он говорил гораздо больше, чем я могу вспомнить в подавленном состоянии. Неприятно думать, что, как бы мы ни хотели быть честными, наша память может нас обмануть, в зависимости от ситуации.
20 декабря 1946 года. И снова главная проблема. Все сводится к одному: Гитлер всегда ненавидел евреев; он никогда не делал из этого секрета. К 1939 году я уже мог бы предвидеть их судьбу; после 1942-го должен был знать наверняка. В последние месяцы перед Второй мировой войной, которая явно началась не в самый подходящий для него момент, тон его тирад стал более агрессивным. Мировое еврейство настаивает на войне, упорно твердил он; а потом он заявил, что это евреи спровоцировали войну и винить нужно только их. «Они позаботились, чтобы мое предложение мира осенью 1939-го было отвергнуто. Их лидер Вейцман открыто говорил об этом в то время». Гитлер предельно ясно дал понять свою точку зрения на заседании в Рейхстаге 30 января 1939 года, утверждая, что если начнется война, не немцы, а евреи будут уничтожены. А спустя годы, когда все было потеряно, он не раз напоминал своим слушателям об этом заявлении. И одновременно оплакивал невинных немецких женщин и детей, погибших во время воздушных бомбардировок. После особенно мощных налетов на Гамбург летом 1943-го, в ходе которых были убиты десятки тысяч гражданских лиц, он несколько раз повторил, что отомстит евреям за эти загубленные жизни. Если бы я слушал более внимательно, наблюдал более пристально, я бы, безусловно, понял, что, говоря эти слова, он оправдывал массовые убийства, совершенные по его приказам. Как будто беспорядочные бомбардировки отвечали его целям, давая запоздалое оправдание преступлению, давно задуманному и зародившемуся в самых темных уголках его личности. Кстати, многие ошибочно полагают, что у Гитлера в буквальном смысле шла пена изо рта, когда он говорил о своей ненависти к евреям. (Нас, заключенных, все время спрашивают, правда ли это.) Он мог небрежно бросить, между супом и овощным рагу: «Я хочу уничтожить евреев в Европе. Эта война — решающая схватка между национал-социализмом и мировым еврейством. Кто-то должен проиграть, и это точно будем не мы. К счастью я родился в Австрии, поэтому знаю евреев слишком хорошо. Если мы потерпим поражение, они нас уничтожат. С какой стати я должен жалеть их?»
В такой манере он обычно говорил на военных совещаниях и за столом. И все окружение, не только рядовые лица, но и генералы, дипломаты, министры и я сам — все мы сидели с мрачными и угрюмыми лицами. Но, насколько я припоминаю, мы испытывали нечто сродни стыдливости, как будто близкий нам человек сделал неловкое признание. Никто не выражал своего отношения к его словам; в лучшем случае кто-нибудь угодливо соглашался. Однако теперь мне кажется, что неловкое признание делал не Гитлер, а мы. Возможно, я считал, что он говорит не в буквальном смысле; определенно я именно так воспринимал его слова. Но как я мог предполагать, что его идеологический фанатизм вдруг испарится, когда дело дойдет до евреев? Так что в своих показаниях на процессе я не солгал: я действительно не знал об убийствах евреев. Но это только поверхностная правда. Вопрос и мой ответ на него были самыми трудными минутами за те долгие часы, что я провел на свидетельском месте. Я испытывал не страх, а стыд за то, что я, в сущности, знал, но никак не реагировал; стыд за мое равнодушное молчание за столом, стыд за мою моральную апатию, за сдерживаемые эмоции.