Записные книжки. Воспоминания. Эссе
Записные книжки. Воспоминания. Эссе читать книгу онлайн
Записи 1920—1930-х годов
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Считалось всегда, что знают в природе толк — охотники, рыболовы, садоводы, помещики (сочетавшие специальный опыт с досугом). Эстетика природы несводима к созерцанию. На нее работают все пять чувств; а пять чувств одновременно работают только у участвующего в действии. Эстетическое восприятие жизненного процесса есть тем самым и самовосприятие.
В природе прекрасное — это также и запах, и ветер, коснувшийся потного лба, и утренняя роса на сапогах. Или это вкус соли, стынущий во рту, ладони, натертые веслом, смесь сухо раскаленного с мокрым и хлюпающим и пахнущим рыбой и смолой. И всякий знает, что когда хочешь с тоской земли и воды, то вспоминается это, — не восходы и не закаты, не дали, не потоки, бегущие с гор...
Любители видов говорят о грибниках — что за охота топтаться, упершись в землю, ничего не видя вокруг. А у грибника под ногами расстилается пейзаж несравненной интимности, микропейзаж, в котором прорастающие дубки равновелики голым кустикам земляники, а травы качают вершинами и между трав, как радостное открытие, возникает кряжистое, скользкое тельце гриба.
Виды, открывающиеся с высоты, не шуршат и не пахнут. Важнее стог и дерево, к которым можно притронуться. Форма вещей, фактура вещей. Желтизна соломы и тьма листвы, распаленная солнцем. Сухость соломы, тяжесть холодного яблока.
Не следует смешивать это восприятие с бездумной и чувственной радостью. Это интеллектуальная символика чувственного; мощная и диалектически снятая чувственность эстетического объекта как духовно-вещного единства.
Придумать нарочно условия, благоприятные эстетическому переживанию природы, — трудно. Искусственно созданные, они непрочны, неверны. Их легко разрушает ворвавшийся инородный элемент. Но традиционные, веками испытанные действа заведомо обеспечивали сложную связь символических переживаний. Люди охотились и удили рыбу, ходили на сенокос, ночевали на сеновале, разводили костры над рекой. Это эстетика практическая и игровая, то есть осуществляющая классическое условие целесообразной бесцельности.
Люди, вжившиеся — иногда бессознательно — в символику природы, равнодушны к перемене мест. В меру своих способностей они бесконечно возобновляют эстетический акт познания знакомой земли, все той же речки, — радостно узнавая вечные знаки, остро фиксируя новые приметы. Активной и страстной эстетической жизнью живут не мчащиеся и озирающиеся, но копающиеся в своем саду, но каждый год забрасывающие удочку в том же затоне.
Передвигающимся остается пассивное созерцание. Неполноценное, в частности, потому, что турист не в силах выключить из данных ему предметных сочетаний инородные, антистилистические элементы, как их выключает художник. Дети также отлично это понимают. И говорят, кому следует: уходите! Вы нам испортили всю игру.
У нас существуют целые организации, систематически занятые разрушением эстетических иллюзий. Именно организации, принадлежащие к сети курортно-туристского и просто пассажирского обслуживания. Зеленофанерные киоски в старых парках, «Мишка, Мишка, где твоя улыбка?» — в горах Кавказа, в водах Валаамского архипелага... неотвязный и торжествующий, как у Достоевского «Ach, mein lieber Augustin» в исполнении Лямшина.
Но и без «Augustin'a» не получается созерцание там, где следовало бы участвовать в игре. В переживание дальних странствий созерцание входит только составным началом. Это стремительное движение вдоль жизни, выраженное физиологической символикой езды на больших скоростях, лентой пейзажа, струящейся в стекле. Это выход из привычных, давящих связей в поток столько раз воспетых безымянных дорог, чужих городов, ничьих номеров в гостинице — с их пустыми, звонкими ящиками, — напоминающих легкое дыхание, веселящую прозрачность первых дней начинающейся любви, когда нет в ней еще ни сожалений, ни страха, ни ответственности, ни человечности.
Поэтика путешествий располагает двумя методами. Один из них — рюкзак, костры, палатка или ночевка в машине, — когда неудобства и трудности становятся эстетическим фактом (дорожный романтизм); второй — странствия с комфортом и сервисом, суть которых в стремительности, в невесомости быта.
Роскошь и нищета, подобно искусству, создают ощутимость вещей. Комфорт — негативен; он только снимает косное сопротивление быта. Он любит вещи гладкие и обтекаемые и, в сущности, поглощает вещи, оставляя от них только нужные функции и результаты. У нас же дорожный быт разрастается в катастрофу, в апокалипсическую громаду Антисервиса.
Русская интеллигенция классического своего периода самый разговор о комфорте сочла бы неприличным. Бытовые удобства даны были ей от рождения, и она их не замечала. Она замечала бытовые удобства для того только, чтобы их стыдиться, или презирать, или отвергать их нигилистически.
Один только Герцен, замечу попутно, умел враждовать с мещанством и тонко ценить буржуазный комфорт. Парадоксальное обаяние Герцена в том, что он обладал качествами революционеров своего времени, не имея их недостатков. Но он все же не обладал основным качеством русского революционера — неограниченной готовностью к гибели.
Изменилась апперцепция. Для старой интеллигенции комфорт входил в комплекс мещанства, вернее — интерес к комфорту (этим пользуются и об этом не говорят). Для поколений, чьей повседневностью были войны, нищета, голод, страх, — обтекаемый быт ассоциируется не с тупой сытостью и духовным убожеством, а с миром и благоволением, с покоем и достоинством человека. Ассоциации эти отчетливо видны у Ильфа и Петрова, подаривших нам слово сервис.
Дорожный Антисервис неотвратим, если иметь дело с изначальным алогизмом — с системой курортов для бедных и туризма для бедных. Не для бедных и молодых, весело шагающих с рюкзаком за плечами, но для немолодых бедных, жалующихся на печень.
Больницы и столовые для бедных — это горькая необходимость. И в обществе, не располагающем еще избытком материальных благ, честное дело. Но организации этого рода, призванные содействовать наслаждению жизнью, — фальшивы по самой своей сути. Они исходят из убеждения, что подведомственный им человеческий материал пребывает на уровне, позволяющем отдыхать в условиях, которые нормальному человеку могут привидеться только в страшном сне (четырнадцать отдыхающих в одной комнате, под неумолчный вой громкоговорителей и радиол), позволяющем наслаждаться тем, что у нормального человека должно вызывать отвращение, — загаженными парками, жидкими, усохшими лесами, запыленными видами, смутно мелькающими сквозь автобусную давку. К несчастью, система эта пока что нужна, потому что для многих и многих это единственный способ отдыхать и лечиться и даже получать удовольствие. И это внушает организациям успокоительную уверенность в том, что люди согласны — по незнанию другого — находиться на том бытовом уровне, на котором они находятся. В этой уверенности нет ни малейшего демократизма, а есть холуйское презрение к человеку неважного чина (как говаривали в XVIII веке).
Деньги и привилегированность смягчают систему, но не позволяют вырваться за ее пределы (только уж самая большая привилегированность). Все плавающие и путешествующие находятся в плену Антисервиса, то есть механизма обслуживания людей массовидных.
Антисервису способствует, разумеется, общий беспорядок, но социология его восходит к началам более исконным и далеко идущим. Прежде всего, это исходное противоречие личного обслуживания в порядке государственной службы. Толстой сущность господской жизни видел в том, что все грязное, трудное, скучное в своем личном быту барин бесстыдно взваливает на другого человека. Что может принудить взять на себя чужую грязь, отбросы чужой жизни? Если не рабство, то выгода.